Страница 10 из 26
Тетя Нюша Хрякова, пожилая высокая женщина с прямыми плечами, обстоятельная и раздумчивая в ответах, усаживалась по вечерам рядом со мною и рассказывала про старину, изредка заставляя что-нибудь вспоминать своего тихого мужа… Иногда, не доверяя себе, начинали перебирать соседей – кто знает больше, кто знал, да умер, кто просто врет, и к кому ходить не надо. Слышалось в основном одно и то же: «…веселый… с легкой походкой… выпивали… луга любил…» – и я не мог его представить живым.
Я то глядел из комнаты в окно на угол старой барской усадьбы, то бродил по деревне. Робко заходил в избы и заставал в сборе почти всю семью с хозяином и внуками и объяснялся, все надеялся: авось скажут интересное. Вопросы мои как бы нарушали обыкновенный ритм жизни хозяев, и я боялся помешать им. «Да, знал, как же, – откладывал хозяин ложку и просил у жены полотенце, – помню…» Было грустно, а человек казался древним, особым, и все из-за того, что он был просто соседом поэта. Я уж думал по пути, что все умерли, а когда старики вспоминали его – мальчика, юношу, молодого, – постигало состояние, будто деды вспоминают внука. И с портретов глядел нежный мальчик. Как с ковра-самолета, оглядывался я с холма на зеленые луга – заколдованное временем место пахарей и сенокосцев. Там, на полуострове, возле Старицы, в утекшие дни белели на шелковой траве бабьи платки и сверкали потные мужицкие спины. С высоты и правда обретается ощущение старинной картины. Катилась с горки по веснам ручьями вода, переливалась Ока через край, и плавали по сырым лугам облака, и над водою в смутной тоске по судьбе ходили молодицы и просили взойти ясный месяц, обнажить дубраву и показать степные дороги, по которым повел бы их милый. Падали звезды на землю – мучило женское счастье, падали звезды в колодец, в Оку – выходили девицы замуж. Рано встречали солнце. Рано провожали сына в поход, рано умирали в дороге, рано будила девица милого после тайных свиданий, и на серой заре плакала девица по своей молодости, замечая, как падает под ветром с вербы роса. Как дождливым вечером тянутся из-за яра тяжелые тучи, как по тонкому черному снегу прилетают с желтых земель птицы, так со всех четырех сторон шло издалече время и растворило мальчику двери в свое царство. И увидел он небо, воду и землю, и услыхал дедовскую сказку перед темной ночью. И узнал он тогда, что любимое место русалок – березы, и так с ранней жизни насытился сказкой, что, когда шел от станции Дивово уже после заморских стран, душа возвращалась к старому чистому чувству, и хотя бы смутно, хотя бы стороной, но пролетали перед ним несусветные образы – мостили кому-то перстневые мосты, ставили золотые столбы, вешали шелковые ковры, и за руку вел кто-то девицу: мосты зазвенели, столбы заблестели, ковры заколыхались, и загорелись восковые свечи… Ока неохотно поворачивала от яра, вытягивалась вдоль берега, мимо деда Федора Титова, где столько раз пели по всякому случаю про все такое, что было когда-то, было до него, что донесли к нему и в него вложили, сами не замечая того. Зачем он покинул их, зачем променял на манифесты и застольных хохмачей?
6 июня опускалось за Окой, за лесом, солнце, рано потемнели окна, пробежала с ведром соседка, а вокруг, постарев еще на день, вечным сторожем обступала природа… Взошла и упала в Оку луна, волны катили ее, но унести не могли… Деревня не была больше островом, за которым таится незнамо что, – он ведал, куда уводят дороги. Немножко грустно было от потери прежнего таинства. Лунная паутина висела над яром. Когда сманила его барыня в яр, думал, что сердце разорвется от любви к ней ли, к кому-то, и когда зашелестел в лесу дождь, скрыл луга и теплый дом с матерью – думал: никогда это не забудется. А по столицам будто только и ждали его другие…
Он стоял у калитки предпоследний раз в своей жизни.
В темную летнюю ночь верится в загадочное счастье. Когда-то Люся, провожавшая меня с моря и более уже меня не встречавшая, набросала на чистом листе черточки, палочки, дужки и просила подрисовать к ним что придется, по настроению. Я изобразил женщину, тополь, бугорок, месяц, окно и забор, беседку, речку и лопату. Ко всему этому надо было еще нарисовать слона.
– Ну, какой ты молодец, – сказала, – как хорошо нарисовал!
– А что это?
– Психоанализ по Фрейду. Слушай. Живешь ты в рамках естественных ограничений, и по тому, как ты нарисовал слона, ты очень живой и довольно прочно, хотя не совсем, стоишь на ногах. Удивительно: ты первый, кому я задаю, нарисовал женщину. Это природа, ты естественный, близок к природе. Что значит для тебя твоя карьера, твоя звезда? Это тонкий месяц на небе. Это изумительно. Любовь – окно в мир – настолько сильна, что ты любовью отгорожен от мира. Дом для тебя – это беседка у речки. Что тебя ждет? Лопата, труд. А я себе все перечеркнула в этом месте. Смотри, как похоже на тебя!
– Да это неправда, – сказал я. – Мечта, сон, ворожба.
– Научная ворожба. Ты не читал Фрейда? Никогда?
– Нет. Не читал.
– Ты вспомнишь меня, все сбудется.
– Хотелось бы поверить. Судьба – месяц на небе, приятно, хотя есть в этом что-то короткое. Очень уж поэтично.
Я стоял на горке над лугами и вспоминал гадание по Фрейду. Сбылось ли хоть что-то? Не знаю. «Смотри, как это на тебя похоже!» Мне друг говорил: ты попробуй встать с постели и взглянуть на себя со стороны; ходи по улице и гляди на себя как на чужого, ты откроешь много любопытного. Я гляжу назад, в юность, там я себя вижу как чужого. А сейчас не могу. Мне уже тридцать, и неужели правда, что я переступил рубеж светлого царства молодости? Конечно. Чего-то уже нет у меня. Ну что ж. Да благословит время на мудрость, и пусть поищут новые годы мне счастья – без снов, без гаданий, без надежд на чудо.
Он спал крепко, как всегда в деревне. А перед сном высоко кралась над яром луна, и снова было так тревожно-прекрасно вокруг, что хотелось кого-то позвать и хотелось любви и слов, которые произносятся вдалеке, в одиночестве. Он столько раз прощался и с любовью, и с молодостью и ставил точку, но вдруг настигала полевая мечта. Что было, казалось, было не так, или было слишком мгновенно, или обещалось загаданное, но являло свою прелесть не в пору: то он жил в стороне, то отравляла сладость нервная суета. Забыть ли, как сливался с Даниилом Заточником? «Яви ми зракъ лица твоего, яко гласъ твои сладокъ, и уста твои мед источают, и образ твои красен, послания твои яко рай с плодом; руце твои исполнены яко от злата аравииска; очи твои яко источникъ воды живы; чрево твои яко стог пшеничен, ниже многи напита я…»
Что посылалось в молнии князю, он принимал для любимой.
Мечты, мечты…
Вот здесь я стоял в прошлый раз. Посреди улицы, в тумане, в полночь. Вон там, в бедном ларьке, я покупал селедку и бутылку водки, чтоб попрощаться с хозяевами. В клубе я сидел в уголке и следил за скучным гармонистом, пиликавшим три раза в неделю за небольшие деньги. А под горою за садом я писал письма и ощущал окрестное так, будто расставался с жизнью. Разве мало по России похожих лугов, и разве не нашлись бы, казалось, у тебя самого те же слова, разве не носил ты их в себе где-то по другим полям и почему-то вдруг не сказал, не запомнил? И разве дом с табличкой менее обыкновенен, чем соседние, и не та, что ли, жизнь, не те, что ли, люди пережили длинные годы? Но отчего же затмило сознание и отчего же не в силах представить живые подробности, не слышишь будничного голоса певца, не видишь его простым, как слышишь и видишь друга? Не мог и не смогу я представить великих в обыкновенной одежде, в быту. Вот и теперь летит над лугами, над тысячеверстной зеленой русской равниной чистое небесное диво России, впервые закричавшее в ногах у матери в конце века. Мальчик из сказки, и я не могу расстаться с ним, и кажется порою, не вижу ни одной реальной черты. Так было. Там, на конце села, измученный полуночным воображением, я думал, что и он тут стоял, и потому иначе дымился для меня лес, и хохот девчат напоминал мне вечерние побаски и любовь у стогов, в поле, с суеверными приметами старины: упала с неба звезда и рассыпалась, и девица собрала ее в горсть, заткнула себе за волосы и пошла по воду, сверкая и радуя милого… Кому-то досталась глухая свежая ночь на просторе… Я же стоял один и верил в безумие. Знакомо ли тебе, друг, то возвышенное состояние у святого места, когда кажется, что, куда бы ты ни вернулся, тебя выслушают, и поймут, и поверят? Я надеялся на это, когда трясся на почтовой тележке до станции Дивово, когда снова лежал головой на отопительной трубе вагона, когда шел желтым полднем под зелеными арками казачьего города, которого в путешествии для меня не существовало, надеялся на крепкую взаимность с теми, кто волей-неволей толкался со мной на одной улице. Там, без меня, наверное, много изменилось за лето, и я буду легко продолжать в душе свое странствие, и никто не испортит мне настроение. Однако расчетливому кругу нет дела до нашего трепета.