Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 15 из 20



Вершины кедров точно застыли.

Играет бриллиантами зимнее солнце в куржаке на ветвях берез и арках ольх и щедро льет холодные лучи на девственно чистый, снежный покров лесных полян.

Морозит.

Тихо.

Поскрипывают лишь легкие лыжи где-то у подножья лесных гигантов.

То идет на охоту охотник, ясачный черневой татарин[15] Ахъямка.

Идет и гнусаво тянет себе под нос:

— Уй-я-а, уй-я, гора какой долгой, лес кругом далеко пошел… Уй-я-а…

Поднимается на безлесные хребты, окидывает равнодушным взглядом широко раскинувшиеся, залитые солнцем таежные горы и подернутые голубой дымкой дали, потом поправляет путы лыж и, сообразив направление, катится на своих быстрых «камасных» лыжах с кручи.

Гибкий «каек» взрывает снег. В ушах свистит ветер, а навстречу бежит бор — сплошная темная заросль вековых гигантов и поглощает Ахъямку огромной черной пастью.

Ахъямка весел.

После долгих ухаживаний и неудачных попыток ему удалось сегодня утром поймать Лушку в охапку, прижать ее к себе и поцеловать.

Лушка — девка лет тридцати, приехавшая недавно в стряпки к управляющему прииском, — была толстая, некрасивая и рябая. Но она как-то сразу победила двадцатилетнее Ахъямкино сердце. Ахъямка стал особенно часто ходить на охоту и почти всю битую птицу нес на кухню управляющего.

Там он подолгу сидел в углу у двери и смотрел на Лукерью, как она, высоко подтыкав юбку, мыла кухню или, засучив рукава кофты и обнажив пухлые белые руки, стряпала управляющему вкусные блюда.

Ахъямке делалось жарко. Он потел, утирал грязным рукавом старого азяма пот и говорил старику-дровоколу Осипу:

— Карюш депка, жирнай!..

Рабочие казармы, в которой жил и Ахъямка, сразу заметили его любовь и загоготали:

— Че, Ахъямка, скоро жениться будешь? Го, го, го!..

Некоторые с деланной серьезностью учили:

— Ты, паря Ахъямка, с исподтишка подъезжай к ей. Она девка матерая, ежели звезданет по уху, так не шибко поглянется!

И, насмешливо оглядев тщедушную фигуру Ахъямки, продолжали:

— Она ненароком тебя соплей пополам перешибить может.

Но Ахъямка не замечал насмешки.

В своей наивности полудикаря он верил, что рабочие дают ему дельные советы.

А казарма подготовлялась к самому смешному.

Сначала Ахъямке долго говорили о достоинствах Лушки, причем касались самых интимных подробностей и, наконец, под едва сдерживаемый хохот казармы, заранее предвкушавшей веселье, конюх Мартын говорил:

— А што, Ахъямка, тебе-то глянется Лушка?

Тогда глаза Ахямки, подернутые и без того маслом, окончательно закрывались от удовольствия, он потел и, смешно расставив руки с растопыренными пальцами, точно собираясь ваять ими что-то крупное, говорил:

— Карюш депка, жирнай!..

Взрыв хохота сопровождал эти слова, только Мартын крепился и спрашивал:

— Жирный, говоришь?..

Но тут обыкновенно и он не мог сдержаться и казарма долго тряслась от хохота, но Ахъямка, сообразив, наконец, что сказал что-то смешное, обижался, брал ружье и уходил на охоту.

Сегодня Лушка сама прибежала к нему в казарму, когда весь народ был на работе, и сказала, чтоб он принес дичи.

— Гости, вишь, будут. Барыня пашкетный пирог заказала, чтоб с рябчиками.

И вот тогда-то Ахъямка изловчился, поймал Лушку в охапку, прижал ей руки и долго, взасос, поцеловал.

Правда, Лушка смазала его за это кулаком по лицу, назвала татарской образиной и убежала, но при том никого не было, никто не засмеялся и Ахъямка был доволен собой.

Вот и сейчас он гнусит себе под нос свою песню, а сам думает, как ловко он схватил Лушку, облапил ее поперек, прижал к себе, точно перину и как это было ему приятно.

Воображение так разыгралось у Ахъямки, что он неожиданно остановился под елью и громко сказал:

— Женился нада!..

Но тут мысли его омрачились.

Он вспомнил, как вчера конюх Мартын отвел его в сторону и под хохот казармы таинственно предупредил:

— Мотри, паря, Лушка-то что-то больно зачастила к фершалу. Знать-то, она не за лекарствами к ему бегат.

Вспомнил Ахъямка это и ревниво стал сравнивать себя с «фершалом».

Тот был здоровый, рослый и краснолицый детина-хохол из ротных фельдшеров. Правда, он был хром, с раздвоенной, как у зайца, верхней губой и сизым от пристрастия к водке носом, но зато он хорошо играл на гармонии и пел песню про лучинушку.

Вспомнил Ахъямка свое курносое и скуластое лицо с черными узкими раскосыми глазами и черным же небольшим усом, и сравнение сделал не в пользу фельдшера.

Однако в нем поднялась злоба на соперника за то, что он хорошо играет на гармошке и поет заунывные песни, а Лушка любит музыку. Вот, может быть, и сейчас Лушка сидит у «фершала» и слушает «Лучинушку», подперев щеку двумя пальцами, а Ахъямка вот в лесу глухарей ищет.

И опять, как давеча, Ахъямка внезапно остановился и прошипел:

— Хрумой заис, язби ева!..



В эго время впереди недалеко вылетела пара глухарей, и Ахъямка бросился за ними, позабыв и Лушку и счастливого соперника.

К фельдшеру, Акиму Павлычу, пришла Лушка.

Она давно управилась и подала обед господам. После обеда барин с барыней уехали на соседний прииск играть в карты. Лушка знала, что они приедут лишь на другой день и, убравшись с посудой, пришла к Акиму Павлычу.

Аким Павлыч сидел в своей комнате рядом с лазаретом на полу, на грязном и пахнувшем йодоформом лазаретном сеннике, и допивал вторую полбутылку водки.

Перед тем, как выпить рюмку водки, Аким Павлыч, как бы в раздумий, спрашивал себя:

— А щось воно таке зо мной буде, колы я ще трохы дребалызну?

И тут же отвечал:

— А побачимо.

Потом наливал рюмку и подносил ее ко рту и между ним и рюмкой происходил анекдотический на Украйне диалог.

Аким Лазлыч сердитым басом спрашивал рюмку:

— Кто ты?

Водка в рюмке, как я следует говорить даме, отвечала самым высоким фальцетом:

— Aqua vita!

— А з чого ты? — не менее грозно вопрошал Аким Павлыч.

— З жита!

— А видкеля ты?

— З неба!

— А куда ты? — еще грознее спрашивал Аким Павлыч.

Но водке уже надоел опрос Акима Павлыча и она сердито отвечала:

— А туда, куда мне треба!

Тут Аким Павлыч окончательно выходил из себя.

— А пачпорт е?! — ревел он.

Водка сразу падала духом и жалобным голосом пищала:

— Нема!

— А, нема! — злорадствовал Аким Павлыч и, скорчив грозную мину, выпивал рюмку, приговаривая внушительно:

— Так ось же тоби и тюрьма!

Когда вошла Лушка, Аким Павлыч вскочил и галантно раскланялся.

— Пожалуйте, сударыня!

— Пожалуста, без выражениев, — кокетничала Лушка, — вы всегда что-нибудь скажете такое…

— Что мы говорим такое? мы к вам по этикету обошлись, а не то, чтобы как, — обидчиво сказал Аким Павлыч.

— Ну, ладно, не сердитесь, Акимочка, я ведь к тебе на целую ночку, наши-то уехамши, — ласково пропела Лушка.

Фельдшер довольно загромыхал.

— О то гарно! От бисова дивчина, погуляемо, выпьемо, пожартуемось!

И изо всей силы хватил гостью ладонью пониже спины.

Но Лушка только взвизгнула, получив такое доказательство любви, и бросилась целоваться с Акимом Павлычем.

В лазарете больных не было.

Аким Павлыч вежливо пригласил Лушку:

— Седайте пожалуйста, мадама!

И указывал на сенник, валявшийся на полу.

— На вот тебе, да это пошто на полу-то? — спросила, смеясь, Лушка.

— А по то, шо колы, значит, у градусы превзойдем, шоб не высоко падать було, — ответил, галантно раскланявшись перед «мадамой», Аким Павлыч.

— А на што сенник-то?

— Ха, ха, ха! Мы это по пословице делаем. Потому, значит, знаем, где упадем и на это место не токмо соломку — сенник подстилаем. А то, ненароком, сатромонтальто с синавицей произойти может.

Лушка слушала умные слова интересного кавалера, млела от удовольствия и хихикала.

15

«Черневыми татарами» именовали тубаларов, один из коренных народов северного Алтая, иногда телеутов или ойратов. «Ясачными» назывались представители народов Сибири и севера России, платившие ясак (натуральный налог) пушниной или деньгами (Прим. сост.).