Страница 11 из 69
Царевна, слушая его речи, не могла прийти в себя; и жутко ей было, и страшно, и хорошо в то же время; голова кружилась, в глазах было темно, она не знала, где она, что делается с ней, она была в забытьи, близка к обмороку. Салтыков нагнулся еще ниже; не выпуская ее руки, он шептал все тише и тише; шепот этот опьянял царевну. Салтыков обнял ее, прижал к себе, голова царевны бессильно упала к нему на грудь, что-то горячее, жгучее коснулось губ царевны. Обожгло их, она вся затрепетала, слезы брызнули из глаз, она бессознательно прижалась сама еще крепче к боярину, а горячие поцелуи осыпали ее губы, щеки, глаза, волосы…
«Что он со мной делает? Боже мой, боже мой! Что нужно ему от меня? Ведь я царевна, невеста. Полюбовницей своей хочет сделать… целует, обнимает. Что я царю теперь скажу?»
При этих мыслях краска стыда покрыла ее лицо. Опьянение от горячих боярских ласк прошло, заговорило негодование, оскорбление – как смел боярин так оскорбить ее, невесту царскую, когда он по отношению к царю, а следовательно, и к ней не более как раб, холоп; и этот холоп обнимает ее, целует, называет своей любой, какая она ему люба!.. Полюбовницей хочет ее сделать, оскорбить царя, такого доброго, ласкового… Любит он ее? Так что ж прежде-то глядел, чего ждал? Ждал, чтоб она стала чужой женой, да еще чьей! Не высоко ли забрал он? Что ж, и она его любит, да умела же скрывать, только сегодня он своими ласками да лукавыми речами заставил высказать ее свою слабость. Досада, злость на себя, раскаяние в своей слабости охватили царевну, она собрала все силы и, оттолкнув Салтыкова, вскочила на ноги; в это время еще краше, еще лучше была она.
– Прочь!.. Как ты смеешь?! – задыхаясь, проговорила царевна.
– Царевна!.. Марьюшка… Господь с тобой… опомнись!.. – пробормотал ошеломленный Салтыков, не понимая такой резкой, быстро происшедшей перемены в царевне.
– Опомнись ты, боярин! Ты вспомни, куда пришел? – отчетливо, грозно произнесла царевна. – Ты, знать, забыл, что находишься в царском дворце; куда забрался ты предлагать свои холопские ласки да любовь?
Салтыков еле устоял на ногах.
– Что ж это, сначала на грудь припала, плакала, а потом оскорбления! Холопские?! – переспросил Салтыков, глаза его блеснули огнем.
– Какие же еще… не царский ли ты холоп?!
– Царевна! Люблю я тебя, но обиды не прощу и отцу родному, – медленно проговорил боярин.
– Обиды? Ты ополоумел, знать, боярин? Не ты ли обидел царя? Скажешь, не вольна я, царевна, называть тебя холопом?
– Но не царица еще, помни, не захочу я, и не будешь ею!
Царевна принужденно засмеялась:
– Смешон ты, боярин, со своими угрозами! Уходи вон отсюда; сам знаешь, несладко тебе будет, коли позову кого… уходи же подобру-поздорову.
Этот смех, это указывание на дверь совсем ошеломили Салтыкова; смех этот возмутил его, потряс, оскорбил до глубины души.
«Что ж это, издевка надо мной?» – думал он.
– Опомнись, царевна, образумься, что ты делаешь? – попытался он снова заговорить, надеясь уладить как-нибудь дело. – Ты сама знаешь, не царь я, но сильнее царя! Никто, никогда, царевна, не оскорблял меня так, как оскорбила ты нынче… я прощу… я забуду… все забуду… ты не поняла меня… не полюбовницей нужна мне ты… ласка, ласка только твоя, Марьюшка.
Угрозы Салтыкова окончательно вывели из себя царевну:
– Не Марьюшка я тебе! Я царевна Настасья Ивановна! Я приказываю тебе сейчас же выйти вон!
– Вот что?! Царевна! – со злобой на лице проговорил Салтыков. – Царевна! Так помни же, царевна, что этот холоп, – продолжал он, ударив себя в грудь кулаком, – этот холоп сорвет с тебя царский венчик… раздавит его… сведет тебя с верха… Теперь холоп этот заговорит с тобой иначе… не молить он тебя будет, а требовать… Выбирай теперь: или будешь моей, или – ссылка! – произнес Салтыков вне себя, не отдавая отчета в своих словах.
Негодование охватило царевну, у нее не осталось кровинки в лице; она медленно подняла руку, указывая ею на дверь.
– Вон, холоп, иначе я подниму тревогу, сзову боярынь, расскажу о тебе царю!.. – проговорила царевна. Глаза ее горели; она становилась все бледней и бледней.
Салтыков низко поклонился.
– Прости, царевна! – прошептал он, улыбаясь. – Скоро свидимся, да уж попомни, кстати, когда будешь рассказывать царю про мою холопскую дерзость… расскажи уж заодно, как этот холоп обнимал и целовал тебя и как к холопу прижималась и припадала на грудь царевна.
Он еще раз поклонился и вышел.
Нелегко было уходить ему от царевны, от того свидания, которого он так жаждал, которого добился с таким трудом; он мог ожидать холодного ответа, отказа, но оскорбления, презрения не ожидал он, не думал, чтобы его люба, его царевна указала ему на дверь. Он вышел, шатаясь. Слово «холоп», услышанное им от царевны, вызвало в нем злобу, он не мог сказать, что чувствовал в эти минуты к царевне; жажда мести охватила его. Он никак не мог примирить прошлое поведение царевны с тем поступком, который она сделала нынче. Ему хотелось отомстить ей как можно больнее, чтобы она почувствовала те же муки, какие переносит он. Нужно бороться – отказаться от этой борьбы, если бы он даже и желал, было невозможно: он хорошо сознавал всю опасность, какая угрожала ему, если царевне вздумается рассказать царю о нынешнем вечере. Царевна ушла от него, ее не воротишь, терять голову было бы безрассудно. Напротив, потеряв в жизни все, нужно было спасать хоть жизнь, а спасти эту жизнь можно было только гибелью царевны, гибелью быстрой, спасая себя, нечего было жалеть ее.
Марьюшке было не легче, она хорошо сознавала, какое глубокое оскорбление наносила она любимому человеку; она сознавала, что не могла поступить иначе, что должна была поступить так, и это исполнение долга давило, мучило ее; кроме того, угрозы Салтыкова возмущали, приводили ее в негодование.
– А все-таки люб он мне, люблю его, постылого, люблю! – зарыдала царевна, падая в кресло.
Глава XI
«Спешить надо, – думал, идя дорогой, Салтыков, – спешить приниматься за дело, проболтается царевна в сердцах – все пропало… нужно спасаться… Ну и царевна! Салтыков – холоп!.. Погоди, царевна, попросишь и у холопа пощады и милости, да будет поздно!»
Он направлялся к Вознесенскому монастырю, к матери. Тихо вошел он в келью, поздоровался с матерью, с братом, который сидел здесь же. Евникия взглянула на сына.
– Что это, али неможется тебе? – спросила она его, увидев бледное, расстроенное лицо сына.
– Неможется, матушка.
– Может, так же, как и Борису?
– А что Борис? – спросил он, взглядывая на брата.
Борис сидел потупившись, он был бледнее брата, рука его, лежавшая на столе, нервно барабанила пальцами.
– Что такое, Борис, скажи? – снова повторил свой вопрос Михайло.
– Новая родня царская коготки начинает показывать, – отвечала за сына Евникия.
– Как так?
– Вот он тебе расскажет.
Михайло смотрел на брата, тот молчал.
– Расскажи, Борис, что случилось, – спрашивал его Михайло.
– А то, – дрогнувшим голосом заговорил Борис, – то, что всякая мошка, голытьба начинает позорить, оскорблять нас.
– Да, оскорбляют! – неопределенно заметил Михайло.
– Какой-нибудь Хлопов чуть не холопами нас считает.
– Говорят – холопы! – подтвердил опять Михайло.
– Ты как хочешь там, – продолжал Борис, – а я молчать да смотреть на то, как они начинают власть забирать да помыкать нами, боярами, не стану; или они пусть властвуют, или мы, а уж не попущу насмехаться над нами! – решительно, твердо произнес Борис.
– Да в чем дело-то?
– Ты знаешь оружейную! Уж на что мастера есть, сам гляжу, как работают, сам во все вхожу, добиваюсь и добьюсь, что наши клинки не будут уступать турецким, ну да что толковать об этом, чай, сам знаешь…
Михайло утвердительно кивнул головой.
– Сегодня царю вздумалось похвалиться своим оружием перед Хлоповым, не Иваном, а тем… Глебом; повел его в свою оружейную, и я здесь же. Взял царь турецкую саблю, полюбовался ею, погнул – гнется, как змея.