Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 26 из 37



Хочешь не хочешь, протестуй не протестуй, взывай к благоразумию или проклинай людскую глупость, войны идут постоянно, ни на миг не прекращаясь. Они идут, как на генштабовских картах, так и за столом дипломатических баталий. Политика – игра опасная и ставки в ней высокие. То же самое в разведке. Вот почему здание российского посольства с приездом Игнатьева стало напоминать большой четырёхтрубный броненосец с его таранно-сокрушительным форштевнем, безотказной судовой машиной и тремя десятками убийственных по своей мощности орудий.

А вечер был в самом разгаре. Сияли свечи и гремел оркестр.

Глава XX

После раута, когда швейцары притворили двери за последним гостем, Николай Павлович поблагодарил всех своих сотрудников за старания и хлопоты, сказал, что вечер удался на славу, и по яркости, пышности, блеску, по царившему в зале настрою и праздничному оживлению бесспорно затмил собою званые балы иных посольств.

Затем все собрались в малой гостиной, где был накрыт роскошный стол для членов миссии и самого Игнатьева. Все блюда были приготовлены отдельно, чтобы ни у кого не сложилось мнение, будто бы его накормили объедками, угощая несвежей закуской.

Николай Павлович был весел, замечательно много шутил и поднял тост за музу дипломатии.

– За это стоит выпить! – воскликнул Хитрово.

Когда все выпили и вновь наполнили бокалы, он встал и шутливо сказал.

– Вот теперь, когда мы утолили жажду, я могу настаивать на том, что муза дипломатии, объявись она средь нас в своём гаремном облачении, с величайшим энтузиазмом приняла бы нашего Николая Павловича в число своих любовников, ничем не ущемляя его прав на дерзновенно-чувственные ласки.

– С весёлостью и лёгкостью поверю! – в тон ему откликнулся Леонтьев, а Михаил Константинович Ону, человек мягкий, не склонный к внешним проявлениям эмоций, восторженно зааплодировал. Все дружно его поддержали.

Игнатьев мотнул головой. Рассмеялся.

– Вот, что значит, поэтический талант! Умно, самобытно и лестно. Спасибо.

– Рады стараться, ваше высокопревосходительство! – выпятив грудь колесом, с гвардейской лихостью и ёрнической ноткой в голосе, протарабанил Хитрово, крайне польщённый той оценкой, которую дал его застольному экспромту Николай Павлович.

Все наперебой заговорили.

Константин Николаевич Леонтьев, почти весь вечер просидевший наверху – в библиотеке, но всё-таки успевший чуточку пофлиртовать с хорошенькой юной гречанкой, чью причёску украшал шёлковый розан, и даже покружить её во время танцев, нашёл местечко за столом рядом с полковником Франкини и сразу же повёл тот разговор, который, чувствуется, начат был намного раньше.

– Я отнюдь не против гласности. Поверьте. Настоящая гласность, настоящая свобода печати ни в коем случае не должна восприниматься как путь к власти. Если она чем и является, так это велением совести, святым долгом сограждан всемерно помогать Отечеству. Но! – воскликнул он, разгорячённый танцами и флиртом. – Возьмите любой либеральный текст, а их, как нам известно, неисчислимое множество, и, прочитав его, вы сразу же поймёте, что все авторы подобных опусов до дурноты похожи друг на друга и страшно вредны для России.

– Чем? – полюбопытствовал первый драгоман Эммануил Яковлевич Аргиропуло, слывший в некотором роде либералом. Либералом «монархического толка».

Константин Николаевич подлил себе в бокал вина и, сделав небольшой глоток, пылко ответил.

– Своим славословием!

– Кому или чему?

– Той отвратительной свободе, которая обеспечивает незыблемое право малой горстке изуверов безраздельно помыкать большей частью общества, ставя её на грань выживания и расправляясь со своими оппонентами самым жестоким, кровожадным, революционным способом. А способ этот нам известен – гильотина. Чик! – и всё: кровь фонтанирует, и ваша голова падает в ящик. Я вообще считаю, что либерализм это зло. Зло разрушительное. Чёрное.

– Поясните, – обратился к нему старший Аргиропуло с мрачным лицом похоронного церемониймейстера, чьё появление обычно не сулит ничего доброго. – Лично я считаю, что чем чаще государство видит в своих гражданах врагов, тем больше вероятности его возможного распада.



– Нет ничего проще, – Леонтьев промокнул усы салфеткой. – Либерализм безнационален, космополитичен по своей сути; иначе бы его не насаждали, как картошку. Повторяю, – он резко вздёрнул подбородок, словно боялся прослыть резонёром, скучным до зевоты, или его внутренне коробила необходимость оспаривать чужие взгляды. – Всё либеральное бесцветно, общеразрушительно, бессодержательно.

– Да в чём же оно, сударь, столь бесцветно и бессодержательно, как вы об этом только что сказали? – в голосе Эммануила Яковлевича послышалось искреннее, отнюдь не наигранное, как это случается в спорах, явное недоумение.

Константин Николаевич нахмурился. Затем сказал – с гримасой недовольства, как офицер, собравшийся командовать гусарским эскадроном, а вместо этого оставленный при штабе.

– Оно бессодержательно и общеразрушительно в том смысле, что одинаково возможно всюду. Повсеместно.

– Разве это плохо? – вытянув руку, точно и впрямь нащупывал дорогу в темноте или пытался схватиться за его плечо, увязал в полемике старший Аргиропуло. – Общие гражданские права.

– И общие гражданские свободы? – не скрывая глубокой иронии, откликнулся на его довод Леонтьев, и в его взоре промелькнула скука.

– Разумеется! – воскликнул старший Аргиропуло с радостно горящим взором. – Это приведёт к тому, что люди станут лучше.

– Они просто будут счастливы! – расхохотался Хитрово, поддерживая в споре своего приятеля.

– Конечно! – не уловив издёвки, согласился с ним Эммануил Яковлевич. Задумайся он над словами Леонтьева или хотя бы над той интонацией, с которой тот обращался к нему, он ни за что не стал бы в позу оппонента.

– Вы говорите «конечно», и тут же забываете, что у каждого народа свой язык, своя культура. Нет культуры «всеобщей», но есть национальная, присущая лишь этому народу. А это значит, – с жаром произнёс Константин Николаевич, – что у каждой культуры и правда своя, как свой алфавит и буквенный шрифт; в нашем случае – «кириллица», и нормы русского правописания. Вы говорите: «Люди станут лучше». «Они просто будут счастливы». Смешно! Лучше ли стали люди, счастливее ли они в либеральных государствах? Нет! Они не стали ни лучше, ни умнее, ни счастливей. – Глаза Леонтьева сверкнули. – Они стали мельче, ничтожнее, бездарнее.

– Пожалуй, Константин Николаевич прав, – внимательно следя за разгоревшейся полемикой, вмешался в разговор Игнатьев. – Нет более смешного идеала, чем «общечеловеческое счастье». Ведь в человеке хаоса не меньше, чем во всей вселенной.

Воодушевлённый его репликой, Леонтьев снова вскинул голову.

– Вот почему из моих уст вы всё чаще слышите проповедь страха Божия и жёсткой иерархии в социальной жизни.

– Выходит, вы жестокий крепостник? – прибегая к последнему средству и как бы намекая на оппозиционность Леонтьева по отношению к монаршему Манифесту, даровавшему свободу крепостным крестьянам, недобро сузил глаза Аргиропуло.

– Выходит, – с ходу парировал его опасный выпад Константин Николаевич. – И, вследствие того, что я «жестокий крепостник», предвижу смуту в нашем обществе – великую. А чтобы задавить её, пресечь в самом зародыше, государство обязано, вы понимаете? обязано всегда быть сильным, грозным, справедливым. Иногда жестоким и безжалостным.

– Но, почему жестоким? Почему безжалостным?

– Да потому, что общество всегда! везде! слишком подвижно, бедно мыслью и слишком страстно.

«То есть лживо», – подумал Игнатьев.

Леонтьев продолжал свой натиск.

– Чем крупнее государство, тем неукоснительнее должны исполняться все его законы, вплоть до жестоких и даже свирепых. Без дисциплины государства нет, а если есть – то одна вывеска. Вот на неё-то либералы и молятся.

– Разве такое возможно? – подал голос Эммануил Яковлевич с таким видом, словно нашёл в своём кармане, вместо привычного платка, посольский шифр маркиза де Мустье.