Страница 19 из 24
1
Попытки беллетризации утопического текста, адаптации его к конвенциональным практикам литературного чтения, видимо, совпадают по времени с попытками инструментализировать опыт увлечения утопией, представив ее исключительно как формальный прием, оболочку, удобную для изложения философских и политических идей. Фиксируя поздний, заключительный этап этого процесса, Этьен Кабе в послесловии к своей книге «Путешествие в Икарию», впервые опубликованной в 1840 году, объявляет:
Да, я пишу роман, чтобы изложить социальную, политическую и философскую систему, потому что <…> я хочу писать не только для ученых, но и для всех; потому что я хочу, чтобы меня читали женщины, которые были бы куда более убедительными апостолами, если бы их благородная душа была крепко убеждена в действительных интересах человечества <…> Я, быть может, ошибаюсь, но эта форма, которую мне, впрочем, подсказала «Утопия», мне кажется предпочтительнее тех, которыми пользовались современные писатели для изложения аналогичных предметов. Я, несомненно, нуждаюсь в снисхождении моих читателей, в особенности что касается романтической части, но они поймут, что эта часть есть только аксессуар <…> Я достигну моей цели, если романтическая часть может привлечь нескольких читателей без того, чтобы философская часть потеряла кого‐либо из них (Кабе, 1948 [1840] (Т. 2): 466).
Практически приписывая Мору просветительский подход к популяризации собственных взглядов, Кабе подразумевает под «романтической частью» историю влюбленности основного нарратора, путешественника лорда Керисдолла, в икарийскую девушку Динаизу. Сентиментальный сюжет, перемежаясь детальными описаниями устройства идеального общества, развивается медленно, но бурно – тут есть и безнадежность, и надежда, и соперничество, и отчаяние, и неожиданное чудо взаимности, и свадьбы трех пар, назначенные на один день («Если бы я был суеверен, я испугался бы такого огромного счастья!» (Там же: 454)), и «катастрофа» (так называется последняя глава) – сразу после брачной церемонии утопическая невеста по неустановленной причине падает замертво к ногам жениха. С помутившимся от горя рассудком, страдая приступами горячечного бреда, лорд Керисдолл возвращается в родную Англию, однако в самом финале книги (буквально в двух последних абзацах) читателей ждет еще один крутой поворот: получено письмо из Икарии, из которого следует, что Динаиза не умерла, она была в обмороке и теперь, полностью оправившись, спешит в Лондон, чтобы воссоединиться с любимым супругом.
Иными словами, в «нейтральное» утопическое пространство вторгаются чувства. В этом плане чрезвычайно важна фигура еще одного персонажа, с которым лорд Керисдолл знакомится в Икарии, – экспансивного художника Евгения, изгнанного из Франции периода Июльской монархии (почти как сам Кабе). Состояние, в которое Евгения повергает икарийская утопия, неоднократно характеризуется при помощи ключевого слова «энтузиазм» и (за много страниц до финальной болезни лорда Керисдолла) сравнивается с безумием: «Все, что он видел, до такой степени возбуждало его энтузиазм, что он, казалось, был охвачен лихорадкой. Я сначала принял его за сумасшедшего» (Там же (Т. 1): 114). Эта гиперэмоциональность, конечно, предельно далека от ледяного спокойствия, с каким Рафаил Гитлодей делится своими наблюдениями за наилучшим обществом, от тех норм утопической рецепции, которые, скажем, хорошо чувствует Андреа, предписывая путешественникам по Христианополису «бесстрастные глаза, сдержанный язык, пристойное поведение» (Andreae, 1916 [1619]: 144). Делая главным героем своего «Путешествия в Икарию» в меру восторженного англичанина и снабжая его спутником-тенью, не в меру восторженным французом, Кабе сознательно или неосознанно простраивает мост от «английской» утопической холодности к «французскому» утопическому энтузиазму[15].
Подобные трансформации утопического восприятия, разумеется, являются отражением культурной истории эмоций, но для моей темы здесь значим факт нащупывания режимов взаимодействия с утопией. Эмоциональная включенность – самый очевидный путь к инкорпорированию субъектности в утопический текст; за историей любви к обитательнице утопического мира, несомненно, стоит история субъекта, стремящегося проникнуть в утопию, переживающего «катастрофу» собственной отчужденности от нее. Кабе гиперболизирует чувства своих персонажей прежде всего, конечно, потому, что именно так представляет себе каноны литературной (романтической) эксцентричности, но при этом высвобождает энергию утопического аффекта. Преувеличенная экзальтация, восторженное возбуждение на грани психотического расстройства – своего рода цена, которую приходится платить за опыт включенной утопической рецепции.
Это отлично понимает протагонист утопического романа Александра Богданова «Красная звезда», оказавшего неочевидное, но серьезное влияние на развитие советской фантастики: избранный марсианами для ознакомления с их совершенным социалистическим обществом герой и повествователь «Красной звезды» плохо справляется со своей почетной миссией и дважды становится жертвой острого психоза. На Марсе на него обрушивается лихорадка напряженной работы, томление любви, муки ревности и даже шокирующая информация о существовании замысла завоевания Земли (который, впрочем, не одобряется большинством марсиан), однако основные причины своего душевного нездоровья он видит в самом опыте столкновения с утопическим:
На чем именно я потерпел крушение? В первый раз это произошло таким образом, что нахлынувшая на меня масса впечатлений чуждой жизни, ее грандиозное богатство затопило мое сознание и размыло линии его берегов. <…> Во второй раз то, обо что разбились мои душевные силы, это был самый характер [выделено автором романа. – И. К.] той культуры, в которую я попытался войти всем моим существом: меня подавила ее высота, глубина ее социальной связи, чистота и прозрачность ее отношений между людьми (Богданов, 1908: 147–148).
Проект включенной утопической рецепции, конечно, обречен на провал. Желание войти в утопию «всем своим существом» не может быть удовлетворено – именно с этим чувством неудовлетворенности Кабе экспериментирует при помощи сложных сюжетных манипуляций, в результате которых надежда на счастье с утопической невестой (на утопическое счастье как таковое) то ускользает, то вновь возвращается. В дальнейшем, в двух самых известных литературных утопиях конца XIX века – «Взгляд назад»[16] Эдварда Беллами и «Вести ниоткуда» Уильяма Морриса, – мотив неудачи утопического реципиента и его безнадежной неуместности начинает выражаться все более прямо и все более рационально. Герой романа Беллами просыпается от сладкого сна об утопическом будущем, тоскует по нему, окончательно разочаровывается в реальности, затем с восторгом обнаруживает, что пробуждение ото сна было сном, а реальностью остается утопия, однако теперь он сомневается в своем праве находиться в прекрасном утопическом мире рядом с прекрасной утопической возлюбленной:
Лучше было бы для тебя, говорила мне совесть, – если бы этот дурной сон оказался действительностью, а эта прекрасная действительность сном; приличнее было бы тебе защищать распятое человечество среди издевающегося поколения, чем быть здесь, пить из колодцев, которых ты не рыл <…>. Когда, наконец, я поднял свою потупленную голову и взглянул в окно, я увидал Эдифь [в соответствии с современными нормами транскрибирования, Эдит. – И. К.], свежую как майское утро; она пришла в сад рвать цветы. Я поспешил выйти к ней. Бросившись перед нею на колени, я припал к земле и со слезами признался, как недостоин я дышать воздухом этого золотого века и как еще менее я достоин носить на груди моей самый дивный его цветок. Блажен тот, кто в таком безнадежном деле, как мое, находит такого милостивого судью (Беллами, 1891 [1888]: 333–334).
15
Cр. спор скептичного англичанина и оптимистичного француза, открывающий утопический роман Луи-Себастьена Мерсье «Год 2440» (1770).
16
В современной русскоязычной литературе принято использовать именно такой, почти дословный вариант перевода названия романа Беллами «Looking Backward». Сам роман публиковался на русском лишь до 1918 года включительно и выходил под названиями «Будущий век» (этот, судя по всему, первый перевод и цитируется ниже), «Через 100 лет», «Через сто лет».