Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 15 из 32

«Более чем когда-нибудь я вижу, что ничего из жизни современной я до смерти не приму и ничему не покорюсь. Ее позорный строй внушает мне только отвращение. Переделать уже ничего нельзя – не переделает никакая революция… Люблю я только искусство, детей и смерть. Россия для меня – все та же – лирическая величина. На самом деле – ее нет, не было и не будет… Я давно уже читаю «Войну и мир» и перечитал почти всю прозу Пушкина. Это существует».

Художники Серебряного века образовали группу «Мир искусства». Она была основана в Санкт-Петербурге в 1898 году Сергеем Дягилевым и театральными художниками Александром Бенуа и Леоном Бакстом. Как и мастера, работающие в стиле fin de siècle далеко на Западе – Густав Климт в Вене, Альфонс Муха в Праге, Обри Бердслей в Лондоне, – художники «Мира искусства» создали культ увядающей красоты как протест против буржуазного утилитаризма и механизации. Пытаясь сбежать от окружавшего их безобразия, художники «Мира искусства» обращали свой взгляд в прошлое – на рококо и классику, на волшебные сказки, кукольные представления и карнавалы. Бенуа, лидер и теоретик группы, понимал, что их работа представляла «слабое, духовно измученное, истеричное время» конца века, их искусство было легким, отдающим предпочтение воздушным эффектам акварели и гуаши и декоративности театральной сценографии, а не основательности станковой живописи. Художники, составлявшие ядро «Мира искусства», понимали, что они проводят эксперимент. Когда Дягилев в 1905 году организовал большую выставку русских портретов в Таврическом дворце, на банкете он представил ее перед царем речью, в которой предсказывал, что «новая и неизвестная культура будет создана нами, но она же и смоет нас со сцены». Шагал и Меклер как раз начинали знакомиться с наследием прошлого и с современными художественными течениями города. Молодые интеллектуалы не могли не испытывать ослепляющего ощущения от того, что они как вихрь ворвались в Санкт-Петербург, где встретились прошлое и будущее, где мир несся, как безудержная тройка Гоголя, к неизвестному месту назначения.

Евреи, хотя для них город был запретным, мечтали о том, чтобы быть его частью. Строгое отношение к выдаче разрешений на жительство ограничивало передвижение евреев внутри Российской империи чертой оседлости. Предполагалось, что они будут жить за пределами и Санкт-Петербурга, и Москвы, но эти правила настолько часто нарушались, что уже воспринимались как шутка. Более половины санкт-петербургских дантистов были евреями, значительный процент евреев составляли доктора и адвокаты, в музыке, искусстве и театре тоже ощущалось активное присутствие евреев. Бакст, еврей из черты оседлости, был там главным персонажем, как и Левитан с его импрессионистскими пейзажами. Квоты лимитировали количество евреев в университетах и академиях, но царский министр финансов В. Н. Коковцев в 1906 году печалился о том, что евреи так умны и что нет закона, который мог бы их запретить. Победоносцев писал в 1879 году, что «они подкапываются подо все, но их поддерживает дух века». Он имел в виду, что еврейское присутствие в общественной жизни России в конце XIX столетия увеличивалось вместе с ростом капитализма и важной ролью евреев в банках, в торговом флоте, в горно-добывающем деле и в строительстве большинства железных дорог. В Санкт-Петербурге жила группа известных богатых евреев, а под ними – слой успешных провинциальных купцов, таких как Шмерка Меклер и его сын, въезжавших в город свободно и занимавшихся там бизнесом, в то время как масса нелегальных иммигрантов из местечек существовала в бедности и страхе. Пэн был типичным представителем этой группы. В конечном счете он был принят в Академию художеств и закончил там обучение, но сумел получить паспорт для постоянного проживания в российской столице только через семнадцать лет, в 1896 году.

Таковы были барьеры, с которыми столкнулся бедный, без связей, робкий и законопослушный Шагал, приехавший в 1907 году в Санкт-Петербург. Оказавшись в городе вскоре после поражения революции 1905 года, ужасов Кровавого воскресенья и года волнений и забастовок, Шагал очень настороженно относился к малейшим проявлениям репрессий, цензуры и предубеждений. По сравнению с медленным, неизменным течением жизни в Витебске (ее ритмы диктовались еврейским ритуальным календарем, десятками синагог, вывесками на магазинах на идише, тысячами евреев в традиционной одежде на улицах) жизнь в Санкт-Петербурге для Шагала была тяжелой, пульсирующей возможностями, угрозами и противоречиями.

Ему была чужда не только европейская формальность архитектуры города, но и пышность, которую являло православное христианство.

Церковь Спаса-на-Крови, спроектированная в стиле, возрождавшем русскую старину, с ее пятью куполами, покрытыми ювелирной эмалью, с ее наружными украшениями из тысячи квадратных ярдов мозаичных панелей, была закончена в год приезда Шагала. Церковь была построена в память об убийстве царя Александра II в 1881 году. Известно, что на колокольне изображены 144 герба, представляющие все области империи, которые должны были олицетворять печаль, разделяемую всей Россией по их погибшему государю, и символизировать объединение нации в ее верности Церкви и императору. Чем это было для Шагала? Понимая, что Санкт-Петербург был совершенно необходим для его развития как художника, тем не менее он не испытывал к городу теплых чувств. «В моей жизни в Петербурге у меня не было [ни] разрешения жить там, <…> ни малюсенького укромного уголка для жизни, ни кровати, ни денег, – писал он. – Часто я завистливо смотрел на керосиновую лампу, горящую на столе. Смотри, как уютно она горит, думал я. Она питается своим керосином, а я?.. Я с трудом могу сидеть на стуле, на краешке стула. Да и стул мне не принадлежит… С другой стороны, на улицах полиция на страже у полицейского участка, привратник у дверей, «паспортисты» и комиссариат…».

В такой нервозной атмосфере Шагал становился еще более напряженным, чем когда либо, а скульптор, его сосед по комнате, «рычал, как дикий зверь, и яростно бросался на свою глину, чтобы предохранить ее от высыхания. <…>



Да мое ли это дело?

Но я, как никак, живой человек. Я не могу просыпаться каждый раз, когда он засопит.

Однажды я швырнул ему в голову лампу: «Убирайся вон, – сказал я ему… – Я хочу жить один!»

Шагал отказался от работы у Иоффе и, тощий, робкий, таскался по улицам. Сбережения его кончались, и были дни, когда он почти падал в обморок от истощения и голода: «Я не мог даже позволить себе купить одну зразу за десять копеек». Художник переехал в другой квартал и поселился в комнате, где ему пришлось спать на одной кровати с рабочим: «Он был просто ангел, он даже прижимался к стенке, чтобы дать мне больше места». Вскоре Шагал снова переехал, теперь на Пантелеймоновскую, невдалеке от Летнего сада. Там комната была разделена занавеской, его сожителем стал храпящий наборщик, который по вечерам играл в саду на аккордеоне, затем пьяным возвращался домой. Однажды он «наевшись сырой капусты, <…> стал домогаться жены. Она отпихнула его и, спасаясь от него, выбежала на мою половину комнаты, а потом, одетая лишь в ночную рубаху, вылетела в коридор. Муж с ножом в руках погнался за ней… тогда я понял, что в России не имеют права на жизнь не только евреи, но и множество русских, сгрудившихся в кучу, как вши в волосах».

У Шагала не было диплома об окончании школы последней ступени, что было условием поступления в Академию художеств, поэтому он решился сдавать экзамены в училище барона Штиглица, не столь требовательного к подаче заявления. Учеба там также гарантировала получение разрешения на проживание в столице. «Но испытание, состоящее в копировании бесконечных гипсовых орнаментов, напоминавших мне лепнину в больших магазинах, тревожило меня. Я решил, что эти орнаменты для того и придуманы, чтобы запугать трудной задачей еврейских молодых людей и таким образом не допустить, чтобы они получили необходимое разрешение. Увы! Мои предположения оказались правильными. Я провалил экзамен».