Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 34 из 84

— Слушаю тебя.

— Гляди-ка, он слушает, министр внешних сношений, твою… Ладно, я прямо скажу: мы с тобой братья, одинаковы мы, и ты сегодня это доказал, родись сначала ты, а не я — оказался бы ты на моем месте, а я — на твоем, так же как на дачке тогда мог быть ты…

— Не понимаю — о чем ты. — Митя глянул на него почти холодно. Однако он точно не углядел ничего в ту ночку темную. Судьба Евгения хранила.

— И одну кровушку имеем!

— Черная кровь — это миф. — Митя действительно был в этом уверен. — Откуда он взялся — не знаю. Нужно заняться генеалогией и выяснить. Сейчас, наконец, можно будет это сделать. А ты — раб этого мифа. Ты попал под его гипноз, точнее — под самогипноз. Этот миф разрушает тебя… Что-то смутное возникло вдруг в Митиной памяти, зашумел ветер, тихо запели кроны сосен, точно хор матерей над больными детьми, вдруг послышался будто стук дятла, тявкнула собака, электричка негодующе просвистела вдали — все это звучание заглушило на несколько секунд голос брата.

— …Знать абсолютно точно, какие у вас там настроения сейчас среди художников, какое отношение к происходящим переменам и к президенту… задание шефа… Митя, как телевизор, на экране которого звучала музыка леса, тревожное что-то, но что — рассмотреть невозможно, где памяти ежик — колючий клубок в траве темно-синей, где юность … — мгновенно был переключен на другую программу. У него всегда была очень хорошая реакция. Но бить он не стал. Он сказал так спокойно, что у Сергея по затылку побежали мурашки.

— Ты лжешь. note 147 За окном прокричала ворона. Раздался сигнал машины. Крикнула что-то девочка.

— Ничего тебе не нужно знать. Ничего тебе не поручали. Времена уже не те. Я видел по телеящику твоего шефа, он теперь, как ты знаешь, депутат. Занятие, к которому ты меня хотел подтолкнуть, отмирает, хотя информацию будут собирать во все времена, пока есть границы, власть и социальный строй, но человека в этом деле скоро ловко заменит компьютер.

— Умный нашелся, — просвистел Сергей, — сам знаю.

— Ты просто решил сравнять меня с навозом. — Он хотел сказать: с землей, но вспомнил: Земля — это Мать, это бабушка, ставшая ею. — Бедная официантка, которую ты притащил, тоже твой крючок. Ты решил сделать меня таким же грязным, как ты сам. Ты пропил свою душу. Сразу я не понял, зачем ты меня изволил позвать, думал, дурак, что поговорить об отце. — Он встал, бледный, высокий, сделал шаг к дверям, но, внезапно остановившись, оглянулся и тихо, но отчетливо произнес: «На твоем месте лучше было бы застрелиться». Рванулся, хотел не отпустить, связать, бросить на диван, измочалить! Ты стреляйся, ублюдок! Чистеньким уже не останешься, я найду на тебя власть! Расплодились

— художники! Он колотил пустой бутылкой по стене. Меня скоро вышвырнут, но тебя я успею еще наградить государственной премией! Я тебе раскрашу твое сусальное лицо! Распишу! Раскрою! Осколки усыпали пол. Из ноги текла кровь.

Он орал один. Худое его носатое лицо — полубезумное

— с прозрачными голубыми глазами, когда-то синими, как васильки, а бабушка ласково говорила: «Колокольчики мои, цветики степные», прозрачные его глаза казались стеклянными. Он уставился в зеркало в ванной. Кровь все текла и текла — за измазанный палас милая Тома его придушит. Странный свой смех, вырвавшийся, как долго тлевший, незамеченный огонь, напугал его са

note 148 мого. Может, Митька ничего и не говорил, а слова прозвучали в его собственном отравленном мозгу? На бабу Ягу я похожу, не в силах остановить смех, неистовствовал он, на бабу Ягу, хохот охватил грудь, ноги, руки, он сотрясал тело, как припадок падучей, он бился в зеркале, отталкиваясь от кафеля, все усиливался, дергал острый кадык, норовил выбить челюсть, пока не обессилил Сергея полностью и, словно огонь, оставивший вместо дома черный скелет, обугленный остов, не погас сам.





Лечь, уснуть. Перевязать ногу. Крови во мне больше нет. Он доскребся, маленький, сгорбленный, тщедушный, до спальни, лег. Закрыл глаза. Увяли цветики степные. Наверное, в неподвижности он провел уже долгое время. Какой-то легкий свет коснулся изъеденного дупла его души. Какой-то легкий и нежный свет. Он чуть приподнялся, чтобы увидеть — откуда этот удивительный свет? И эта непонятная легкость? Светлая птица присела на ветку исковерканного дуплистого дерева и что-то прощебетала ему. Неужели вернулась любовь?

К кому? К чему? Это было неважно. К Тамаре, к отцу, к Кириллу, к бесконечной цепочке беззащитных подруг, к Мите. К Мите? Всего одно серебристое мгновение утра провела она рядом с ним, но разгладилось его лицо, и глаза утомленными веками укрылись, как тяжело больное дитя руками матери нежной. Бабушка повела его в белую церковь, она была одета по-крестьянски — ни платка на голове, ни такой длинной черной юбки и холщовой белой кофты она никогда не носила. Обрывки сна, обрывки сна, обрывки жизни его уносились куда-то, крутясь, их, наверно, засасывал омут дупла, воронка глухой воды, чавкающее нутро засасывает меня в себя, надо выплюнуть, выплюнуть себя, ядовитый бардовый цветок, а на небе черный зрак вороны горит, она спрыгнула к нему в комнату, из птичьих лап быстро выросли женские ноги, тело как-то удлинилось, под перьями обозначились женские груди, она стала ими тереться об его руку, одновременно клювом стискивая ему шею, он стал задыхаться, бабуш

note 149 ка крепче сжала пальцами его маленькую ладонь, темнокрасная лава потекла из вороньего клюва по белой стене, он хотел сбросить ворону с неба, но она, разжав клюв, сказала голосом Томы: вставай!..

* * *

Он и раньше ее встречал: центр города, как деревня

— одни и те же уже примелькавшиеся лица. Встречал, встречал. Спина ступенькой, из-под соломенной шляпки внушительный нос и глаза — живые, фиолетовые сливы. Но неожиданно она остановила его и поставленным голосом

— так обычно говорят бывшие завлитчастью театра или вдовы главных режиссеров — спросила: «Вы не Дмитрий Ярославцев, художник?» — штришки туши по ровной гуаши — ее «р». Да, это я. А мое имя вам вряд ли чтонибудь скажет. Я немного, знаете ли, сотрудничала с вашей бабушкой, приносила материалы о школе, она была удивительно порядочным человеком, всегда выписывала мне, а это ведь не так было просто, я вас уверяю, неплохие гонорары, а я была не корреспондентом, просто человеком со стороны. Но я слышала, она, к несчастью, скончалась. Как жаль. Что поделать, все отправимся в свой срок. Но поверите, Дмитрий, давно я хотела передать ей письмо и фотографию, имеющую к ней прямое отношение. Но как было решиться? Смогла бы она понять меня? Тянула, тянула старая Белла — и вот Юлия Николаевна скончалась. Светлый был человек. Тогда я решилась — передам вам. Не внук ли художник Ярославцев Юлии Николаевны? Видела вас по телевизору. Действительно, Митя с полгода назад выступал в программе, посвященной культурной жизни города, где журналистка — из тех, что всегда на плаву — гневно доказала, что как раз культуры в городе нет. Навела я справки — вы и есть ее внук. Мне придется пригласить вас к себе домой, живу я здесь недалеко.

Они миновали двор. Голубей кормила девочка в красном платье. Он бессознательно зафиксировал: голубой —

note 150 синий — красный. Красная коляска. В песочнице малыш в красной панамке, с синим ведерком. Синий перед красным робеет. Дверь подъезда, выкрашенная когда-то бордовым

— теперь облупленная. Судя по всему — дом начала тридцатых, таких довольно много в центре, старых, с деревянными перекрытиями, оттенки умбры, в стиле советского конструктивизма.

Голуби взлетели — он оглянулся — их спугнула голубоватая кошка. Девочка смотрела вверх — розовый рот. Он на миг застыл, какое-то смутное предчувствие овладело им, ему показалось, что он не заходит в подъезд, а выходит из него, уже зная все то, что только узнать предстоит. Синие сливины глаз улыбнулись. Синий — цвет равновесия, а красный — цвет страсти. Цвет страсти греховной. Но и цвет очищения.