Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 36

- Точно, удобно, – с довольным видом заявляет она. И уж как так получается, что они целуются – совершенно непонятно. И еще более непонятно, неизбежно и нереально все дальнейшее – его руки обхватывают и прижимают ее. Все дозволено и все сейчас возможно, она целует его лицо, подставляясь под его руки, под его губы, под тяжесть его тела – и все становится невесомо, будто они в космосе или падают, летят с огромной высоты. Только боль, упавшая сильно и коротко, будто топор гильотины, отрубила, отрезвила от сна; она забарахталась в этой боли, выплывая из нее, как из воды, цепляясь за его плечи, застонав протяжно и жалобно, с безумными глазами, ошалевшая, будто ныряльщица за губками, которой не хватило воздуха. И он вытащил ее из водной пропасти, убив боль, растворив в невесомости, в ритме движений, в стоне, забрав эту боль. Она выплыла, отряхивая воду, снова в том же бесконечном падении сна – лишь постепенно восстанавливая реальность и снова обретая свою телесность, будто отвердевающая на солнце глина.

Не глина. Живая плоть. Дышит тяжело, и глаза словно не видят, слепо шарит по покрывалу ложа, по ее плечам, притягивает к себе, всматривается...

- Что я... о боги, что я наделал?.. Жрица...

Каждый звук усиливается стократ, бубухает в висках, и она вдруг отчетливо понимает, что руки, испуганно скользящие по ее коже – руки обреченного. Руки, которые убивали. На нем тяжесть пролитой крови, и она ощущает эту тяжесть, и оттого еще сильнее и больнее чувствует, как он на самом деле хрупок, это сильный и отважный воин. Он надломился, он сейчас упадет, он цепляется за нее.

- Было хорошо, – непослушными как после мороза губами произносит она. – Правда.

Она сама не знает, правда это или нет, она еще не отвердела, еще не вернулась. Можно просто тихо лежать, водя пальцем по влажной коже того, кто лежит рядом. Ни о чем не думать, ничего не говорить. Но он ждет. Ждет ее приговора. И только в ее силах сейчас снять эту тяжесть, заставить его забыть – хоть на время. Кровью кровь поправ.

И она говорит какую-то бессмыслицу о том, что это хорошо – первым стал друг. И что она не давала никаких обетов, и что в ее мире девственность уже ничего не значит. Он почти не вслушивается в слова, слушает только музыку ее голоса.

Владимир чувствовал себя в высшей степени неуютно в крохотной комнатушке, заставленной изваяниями и заготовками, сырой, пропитавшейся кисловатым могильным запахом сырой глины, сырого же гипса и бетона. Отовсюду на него глядели слепые глаза, шарашились мертвые руки и ноги. Огромное гипсовое ухо – отдельное ухо, с куском гипсового же черепа, – напоминало о “Солярисе” Тарковского.

Еще неуютнее было от нервных, прерывающихся речей хозяина, которые бурлили и пенились, как весенние воды, и все никак не могли найти свое русло.

...- стройный корабль с названием... Господи, одно название приводит в трепет! “Буэна Сперанция”, сиречь “Добрая Надежда”. Она несла темные создания древнего гения, запечатанные именами могучих жестоких владык... изваяния с человечьими головами и звериным туловом, химеры, которые некогда владели подлунным миром, а теперь упокоились в камне... спите с миром...

Фетисов жадно отхлебнул из кружки – Малкович видел, как дернулось его тощее горло, проталкивая горький травяной чай. Так, будто это было старое вино из темных подвалов.

- Горький полынный... степной и лесной... – снова заговорил скульптор. Потом неожиданно осмысленно взглянул на Владимира: – Так о чем я?

- О корабле “Буэна Сперанца”, – терпеливо напомнил Владимир. Фетисов кивнул и заговорил теперь на удивление ровно и сухо, точно читая новости: – 1830 год. Корабль вез не только то, что было закуплено для украшения набережной в столице. Молодой флотский лейтенант, Александр Ольховский, небогатый дворянин, вез так же приобретенное для своего дома. Приобретение должно было развеять черную меланхолию, в которую все глубже впадала его мать.

Речь скульптора снова стала бессвязной. Владимир улавливал отдельные обрывки – странная одержимость охватывала лейтенанта, все свободные от вахты часы он проводил вместе со своим грузом, специально спускаясь в трюм, поглаживая деревянные стенки ящика. Все мысли, все неясные томления и переживания лейтенанат скрупулезно фиксировал в дневнике, который, как понял Малкович, был найден Фетисовым тут, в Н. И по приезду молодой моряк не избавился от одержимости, все время он проводил со своим приобретением...

- Пока не решил уничтожить ее! – злобно взвизгнул вдруг Фетисов.

- Кого? – вздрогнув от неожиданности, спросил Владимир.

- Девушку, – прежним сухим тоном ответил скульптор. – Композиция, насколько я могу судить, состояла из женской фигуры в человеческий рост и фигуры лежащего мужчины.





Он вдруг расхохотался, да так, что у Малковича зашевелились на голове волосы – низким, долгим, жутким смехом безумного.

- Не даром... – сквозь хохот проговорил Фетисов. – Недаром покровителем художников был Аполлон. Близнецы Лато, брат с сестрой, Аполлон и Артемида – сильные, разумные и безжалостные. Глупый, глупый Пигмалион – пал жертвой страсти, продался шлюхе Афродите! Ему следовало быть безжалостным, ему следовало идти к своей славе, к славе художника! Что может быть слаще этой славы, этой власти? Поистине власть такая выше царской, выше императорской, выше любой иной!.. И для достижения ее истинный художник идет по трупам и не считается с жертвами.

Озарил странным светом дорогу

Серп о двух исполинских рогах.

Серп навис в темном небе двурого,—

Дивный призрак, развеявший страх,—

Серп Астарты, сияя двурого,

Прогоняя сомненья и страх, (2) – процитировал Фетисов, подвывая на концах строчек.

Потом снова поник, обессиленный своей вспышкой.

- Близнецы отомстили ему. Бедный мальчик погиб в неполные тридцать. Так-то, милостивый государь! – с шутовской учтивостью закончил Фетисов и поклонился, мазнув по колену сидящего Владимира взлетевшими от резкого взмаха неряшливыми длинными сальными прядями.

... Оставшись один, Фетисов бесцельно оглядел свою комнатушку. Не то, все не то... Его вдруг стало мутить – застывшие в углах истуканы, казалось ему, таращили глаза и заполняли каморку, вытесняя воздух. Он вытащил наброски своей последней попытки. Бесполезно! Красивое лицо, красивое сильное тело – всего лишь красивое. Но нет того тепла, нет той затаившейся грустной усмешки в уголках глаз, нет завораживающего сочетания изящного рисунка рта и совершенной мужественности очертаний лица, нет этой легкой неправильности в линии носа, нет гордой силы в абрисах стройной шеи. Есть красивый истукан, лишь отдаленно схожий с тем...

Белые и желтовато-бурые слепые глаза, кажется, следили за ним, и Фетисов беспомощно завыл, схватил валявшуюся в углу толстую арматурину и с воплем хватил ближайший бюст. Брызнул гипс, половина головы отлетела к ногам Фетисова и уставилась оттуда единственным уцелевшим глазом. И тогда пришла настоящая злоба. Рассчетливая и безжалостная. Он упаковал в газеты коротенький ломик и опасливо выглянул в начавшее вечереть окно.

Через несколько минут скульптора можно было увидеть бежащим трусцой по теневой стороне улицы. И две пары внимательных глаз проводили его, удостоверившись, что возвращаться он не собирается.

- Давай!.. – две тени проскользнули к домику.

Фетисов же бежал по пыльной улице, сжимая завернутый в газеты ломик. У музея он воровато оглянулся и скользнул в обход здания, туда, где был вход в подвал.

- Нил? – услышал Фетисов, когда минут через десять вышел из подвала, обогнул особняк Ольховских и остановился, потерянный, на дорожке, ведущей к центральному входу. О том, что он только что сделал в подвале, скульптор не думал. В нем поднималась звериная, инстинктивная опасливость. Старая карга хорошо его знает... ее только теперь не хватало... чтоб ей... Ольховская. Хранитель музея. Она смотрела вопросительно и строго. Она не поймет... красивый истукан вместо того, мраморного и одновременно живого, несмотря на мраморность – это его, Фетисова, трагедия... это так страшно... это что стоит тысяч жизней, а не то что разбитой статуи.