Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 54 из 57

Так что, обсасывая мозговую косточку или обгрызая вкусный мосолок, можно и рассказать кухарке, что в деревне - той самой, которой лишь немного не достает, чтобы заделаться городком, обзавестись ратушей и бургомистром с цепью на толстом брюхе, - что в деревне неспокойно. Ползут, ползут слухи, шорохи да шепотки, ползут как змеи, которых больно много в этом году, как крысы, которые тоже что-то расплодились. Что порчу на их землю наводят, что нет продыху от колдунов, что по приказу диавольскому с гор, с диких васконских гор приходят, чтобы смущать умы добрых людей. Будто недостаточно горело костров в Логроньо и Туделе - таких же, как уже давненько полыхают по всей Кастилии, да и в Арагоне тоже.

А кухарка, не будь глупа, возьми да и расскажи все языкатым и шумным как гусыни служанкам да стражникам, которые тоже болтать горазды. Так и поползли новости по замку Азуэло, и поползли скоро, как крысы бегут в своих тайных подземных ходах.

Страшно, страшно… Крысы ползут, бегают по телу холодными когтистыми лапками, хвосты голые волочат. Стягивают каждую мышцу, связывают каждую жилу, завязывают хитромудрым узлом, да еще скалятся в улыбке. И так скалятся, что сам Лаццаро Арнольфини не в силах не ответить им - сводит судорогой его лицо, сводит улыбкой, в которой никто бы не нашел веселья. Сводит каждую мышцу, стягивает каждую жилу, завязывает, скручивает, так что даже лежать больно, выгнуло хребет дугой, аркой над входом в ад. Гудит, гудит ад в ушах, звенят, звенят, накручиваясь на невидимые шпенечки, натягивающиеся мускулы. И не мутится в голове, и ничего-то не мутит разум, кроме тех мерзких крыс. Разве есть что-то ненастоящее вокруг? Вот и красавица Гаэтана ди Марино сидит рядом, смотрит так, как не смотрела никогда прежде… Разве это не ее глаза - зеленоватые, прозрачные как бериллы, как морские воды?

Сидит, и видно уже, что брюхата, носит во чреве его дитя. Дитя? Но ведь есть у нее дочь… есть… была… С трудом поворачивается голова, глаза живут словно отдельно от растянутого в улыбке рта, впиваются мучительно и злобно в женщину, сидящую чуть поодаль изголовья на стуле с высокой спинкой. Едва ворочается во рту язык, уже не в силах производить внятные звуки.

Любви… любви хотел он! Всего лишь любви, какой не в силах породить сам! Ей он позавидовал, увидев, как встречает его вассала, Бриана де Марино, молодая жена. Не красоты, не молодости - любви желалось ему. И разве не достойно жалости такое желание? Разве и твари, живущей в зловонной жиже, не может хотеться любви? Ее желается и ядовитейшей из жаб, той самой, чьи железы клали гнусные знахари папы Александра в тот смертный состав. Так неужели же Лаццаро Арнольфини, владетельный сеньор, не мог ее пожелать? Неужели?.. Ведь и сорняк, и трава мокрица тянется к солнцу.

Солнце… его свет теперь приносил мучения, глаза слезились. Даже голос лекаря, исправно навещавшего сеньора Арнольфини, стал казаться пыткой.

- …на третий, на седьмой или четырнадцатый день… - впивается в уши назойливый, как мушиное жужжание голос. - Прожив этот срок, больной может выздороветь…

Травы, отвары, пилюли из чемерицы и перца… Ложь, ложь, не помогут они! Снова взбрасывают Арнольфини судороги, скручивают, выгибают аркой над адскими вратами. А молодая женщина сидит… сидит… смотрит на него, и на лице ее Арнольфини не может прочесть ни любви, ни ненависти, ни страха, ни жалости. Ничего.

И в самом деле, досточтимый читатель мой, куда же делась та ненависть, что долгое время питала юную Кристабель де Марино, дочь славного рыцаря Бриана? Куда, спрошу я, скромный повествователь - ибо и сам не знаю ответа. Может, растворилась она в синем небе над Наваррой, разбелила его вместе с жарой и истаяла на летнем иберийском солнце.

Слуги шепчутся, что народ в окрестностях недоволен, что будто колдунья какая-то, что давно уже обреталась в этих краях, вконец замучила простой люд - что и молоко у коз горечью отдает, и поля с виноградниками тощи стали, а главное - змей да крыс расплодилось. И то удивительно, шептались люди, что твари эти испокон веков вместе жить не могут - ибо пожирает змея крысьих детенышей, вопьется жвалами в дрожащего голенького крысенка, обомрет тот, изогнется в муке, ротишко в писке раззявив, и обмякнет от яда. А тут смотри-ка - змеи да крысы вместе. И говорили люди, что слышится в окрестностях Азуэло, да и в деревне большой, да и в других ленных селениях тонкий далекий звук - будто где пастух на рожке играет. Только не играют пастухи ночью-то, где им. Спать надо ночью, спать - разве сова, головастая ночная птица не спит, головой ворочает и ворочает, глазища желтые таращит. Может, оттого и не спится ей, что видит скачущего в лунном свете чертенка-не чертенка, а все нечисть. Скачет да посвистывает, только вихры взлетают. Не иначе, колдуньиных рук дело.

Бурлит, бурлит народ, но в Логроньо, в трибунал святой инквизиции идти боится. И священник местный тоже боится - больно суров отец Франциск, суров как вервие на шее приговоренного к петле.

Слуги шепчутся - а Кристабель дела нет. У нее своя забота. В ночь, в ее спальне тихо-тихо льется речь, и слушает речь владетельницы замка Азуэло тот, кто пробил брешь в озере ее ненависти и спустил из него воду. Сам того не желая и не стремясь - ибо он умел ненавидеть еще получше Кристабель. Слушает он рассказ, как завороженный - о том, как жила девочка без отца и матери, о том, как потом девочка мать увидела, о том, как разожгла в себе костер ненависти.





- Я сделала почти все, что хотела… - и тут Кристабель отводит глаза. Виновато. Скорбно. Мартин понимает - она винит себя за счастье, которое поселилось в ней, в ее душе и чреве. Поселилось не благодаря ли мщению, всякий раз спрашивает себя Кристабель. Так разве не предательница она? Разве имеет право быть счастливой? Может, место ее навечно рядом с мужем, что бы с тем самым мужем ни случилось, может, это и есть плата, которую она должна заплатить за свершившуюся месть? Разве после всего, что она сделала, она может, имеет право быть счастливой? И Мартину становится страшно.

- Народ бунтует, - говорит он, наконец. - Слышно, колдунов жечь хотят. Знаешь, васконку Хосефу и ту девчонку, которую она у себя приютила. Говорят, девчонка эта сбежала от Святой инквизиции, но кто-то узнал ее.

Отвлечь. Чтоб перестала думать, чтобы взгляд, погасший было, ожил. Но Кристабель вдруг вспыхивает - розаном. Мартин и не знает, что она вспомнила, как пришла Бьянка к ней с просьбой, и как… Странно было, странно. И после того муж упал с коня и на сук напоролся, и слуги говорили, что вроде как была какая-то женщина, что тряпицей ему рану перевязала. Полно - не колдуньиных ли рук дело? Кристабель прижала обе руки к животу, будто защищая того, что обретался в ее чреве. А Мартин, внезапно испугавшись этого животного порыва самки защитить детеныша, вскочил.

- Нет… нет, ничего.

Она должна сама поехать туда! В деревню, к этим людям. Она должна остановить их. Она должна вернуть долг.

***

Мастер, укладывающий мозаику, должен уметь объединять разрозненные кусочки общей картинки лишь силою своего воображения - предсказывать, как расколется на кусочки большой пласт смальты, и сообразить, как надлежит уложить кусочки, чтобы они образовали картину. Угадывать картинку в неровных осколках расколотых смальтовых кусочков. Но ты, досточтимый слушатель мой, угадаешь ли в цветном кусочке будущую картину?

Для Чезаре было счастьем, что тело обретало постепенно былую силу и подвижность. Он способствовал этому всеми силами, упражняясь ранним утром, еще прежде рассвета. Каждый день, до изнеможения.

“Плуг”, защита; броском из “Плуга” - длинное острие, с шагом вперед. Меч взлетает и опускается, со свистом разрезая в куски по утреннему прохладный свежий воздух. Уже тянет виноградом - кисло, пряно.

Чезаре ощущал, что вместе с силой и подвижностью суставов он обретал целостность - словно укладывались в единую картину те самые частички мозаики. Пока далеко от полной ясности, лишь чувствовалось, чуялось, складывалось и сползалось.