Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 44 из 57

***

“Ты нарцисс… - голос отца хлещет наотмашь, как пощечина. - Нарцисс, влюбленный лишь в свое отражение…”

В голове шумит все сильнее, воздух вокруг дышит пламенем. Его некому было остановить, когда утром он выезжал из Матамороса. Он сказал что проедется по окрестностям и скоро вернется. Ни Нативидад, ни Берт, которого она звала Лисенком, не стали его останавливать - хотя последний определенно не поверил этому “скоро”.

Мул под ним идет степенно, неторопливо, почти торжественно, и городские стены надвигаются на него как рок. Они будут там - во Вьяне, в соборе Святой Марии. Они будут там… Шарлотта и Луиза, его дочь. Которой он никогда не видел. Болтуна-француза, говорившего, что малютка родилась с уродливым пятном на лбу, нашли повешенным, с выколотыми глазами и отрезанным языком.

Небо, яркое и синее, еще не изнуренное жарой, как он. И все же безжалостное, как безжалостен и напоенный ароматом апельсинов, нарциссов и еще чего-то столь же свежего и живого весенний воздух. Небо покачивается и становится темнее, ýже - это город, это его стены обступили, сжали небо в своих тисках. “Вьяна - странное место, оно смиряет даже великих людей…” Он несколько раз с усилием зажмурил и разжмурил глаза, стараясь вернуть ясность восприятия. Зазнобило, несмотря на жару и накаленный воздух.

Небо, сжатое домами и стенами, качнулось, когда он сполз со спины мула, немедленно принявшегося выискивать что-то между булыжников мостовой, и сел у стены. Надо только немного передохнуть - дорога вымотала его. Надо только передохнуть…

Он не знал, сколько просидел под грязной стеной. Несколько раз мягкий замшевый храп мула тыкался в его щеку, но сил открыть глаза не хватало. Солнце уже поднялось и хлестало, не согревая, а опаляя.

“Как упал ты с неба, денница, сын зари! Разбился о землю, попиравший народы…”

Он еще жив! И молнии, те самые молнии, что хлестали в дождливую ночь под Вьяной, не достали его. Он жив!..

“Но ты низвержен в ад, в глубины преисподней, - отвечает жгучее небо. - Видящие тебя всматриваются в тебя, размышляют о тебе: “Тот ли это человек, который колебал землю, потрясал царства, вселенную сделал пустынею и разрушал города её, пленников своих не отпускал домой?”

Разве он не отпускал пленников домой? Кроме тех негодяев кондотьеров - Орсини, Вителоццо, Фермо… Жара… Такая же была, когда они шли по земле неаполитанского королевства. И как потом гудели мухи над заваленным трупами римским цирком Капуи… мириады мух… Повелитель мух, Вельзевул - если это ты, твой час еще не настал…

Все больше мелькает мимо него ног, колес. Не надо смотреть. Надо лишь набраться сил - бродяга в обтрепанных лохмотьях, кто будет обращать сейчас на него внимание? Он должен увидеть их. Просто увидеть. Это нужно, это необходимо - отчего так, он не знал. Но осознавал эту необходимость с беспощадной ясностью.

Перед глазами из неясного марева сложилась мадридская площадь. Вот грузный человек с невероятно легкими движениями садится в карету - и падает под ударом кинжала безумца. Безумца, которого на короля Испании натравил он, Чезаре Борджиа. Удар вышел скользящим, безумца схватили, и хоть Чезаре прикончил его, вырвавшись неожиданно к державшим сумасшедшего солдатам, затеряться в толпе ему не удалось.



Если он сейчас обнаружит себя - не будет ли он выглядеть так же жалко, как тот сумасшедший? Или того хуже - как двенадцать лет назад, после возвращения в Рим из крепости Марино. Из ада, где навсегда осквернили его тело и душу. И снова послышался отвратительный смех Маркоантонио Колонны, и беспокойное ржание мула отдалось в ушах жутким предсмертным стоном заколотого Колонной его вороного Акция…

Озноб и слабость отпустили или воспоминание о Колонна придало сил - он встал, держась за стену, и, пошатываясь, двинулся к собору. Сегодня на заре, готовясь ехать, он казался себе полным сил, почти здоровым, но первые же полчаса дороги развеяли эту иллюзию как утренний туман. И эта мелодия… Почему так врезалась мелодия, которую играл сегодня утром этот вихрастый оболтус Лисенок - от этой мелодии сердце стиснула такая тоска, что даже свежий и пряный весенний рассвет потускнел и будто лишился красок. И он едва не отказался от мысли отправиться во Вьяну. Едва не… А потом вспомнил темные глаза маленького Джироламо - почему-то сейчас сын вспоминался таким, каким его привел Микелотто. Сколько же ему было? Полтора, около двух? Темные, как вишни, глазки смотрели с безграничным доверием, от которого становилось почти больно.

Возок прогрохотал по камням мостовой, и проплыл перед взглядом такой знакомый герб - золотые лилии на королевской лазури и красный бык Борджиа.

От колокола где-то там, в соборе отлетают осколки звуков, бьют, бьют, отдаваясь гулом в ставшей странно легкой голове - это полдень. Час шестый. И бьет, бьет солнце, врывается в трещину между стенами и валится всей жгучею массой прямо на него. И тысячи тысяч слов, вопросов и ответов прихлынули, затопили его, и ударил ветер. Казалось, ветер снес, сдул всю способность держать себя в руках.

Он задрожал, ощутив вдруг себя на краю бездны, борясь с нахлынувшим не вполне отчетливым, но сильным ощущением - проведена черта между “было” и “будет”, предстоит вступить в область, где нет ни “было”, ни “будет”, где царит вечное “есть”.

Солдаты оттеснили толпу, и он увидел только две фигурки в черном - высокую и маленькую, выскользнувшие из возка и прошедшие в собор. Шарлотту он узнал по той особой оленьей грации, которая отличала ее. Правда, сейчас движения ее были скованными, будто у сокола со спутанными ногами. Лица девочки разглядеть не смог - все расплылось и стало нечетким, как бывает, когда ныряешь с открытыми глазами.

***

На ярмарке Густаво купил Нати пару медовых лепешек и бусы из осколков горного хрусталя. Бусы выглядели бедненько, но отчего-то Нати необыкновенно растрогалась. Густаво осторожно обнял ее за талию, и она не особо возмутилась, ощутив его широкую ладонь у себя на бедре. Однако пристойность требовала опустить глаза, а потом выразительно взглянуть на Густаво - и ладонь сразу переместилась выше. Не самый худший вариант, думала Нати, прожевывая приторную, с запахом подгоревших орехов лепешку. Не самый худший, безусловно. Надежный, как вкус простого пресного хлеба.

К полудню они заняли очень хорошее место - повыше, так, чтобы можно было разглядеть всех знатных особ, прибывающих на торжественную заупокойную мессу. Что-то в глубине души Нати шептало о вопиющей несообразности этой мессы, служащейся по живому человеку, но ясное рациональное сознание уверяло, что все это пустяки, не стоящие внимания.

Проехал возок, окруженный солдатами в цветах наваррского короля - красно-зелено-желтых. Нати хорошо помнила эти цвета еще по Олите - конечно, не обязательно Густаво об этом знать. Да и ей самой хорошо бы поскорее предать забвению все, бывшее в Олите. Джермо, Урзе и Бьянка, сгинувшие в застенках Супремы - при мысли об этом перед нею вставало то самое доброе морщинистое лицо, которое стирали языки пламени, и стискивало горло. Лицо ее отца. Стискивало как сильной рукой, как тогда стиснул страшный человек, по котором сегодня служат мессу. “Держал в руках и мир и войну” - донеслись из чрева собора слова короля - в собор пускали только дворян, простой люд солдаты оттесняли на улицу. Нати хорошо видела подъехавший последним возок с неизвестным ей гербом - она узнала только французские лилии.

- Госпожа Шарлотта… герцогиня Валентинуа… - зашептались вокруг.

Из возка вышли высокая дама в черном и девочка лет восьми, также в трауре. Перед собором дама откинула с лица темную вуаль. Лицо с тонкими чертами и плотно сжатые губами показалось Нати не слишком красивым - и она поймала себя на том, что почти обрадовалась этому своему впечатлению. Однако двигалась дама с удивительной грацией, будто плыла над землей. Девочка же, подумала Нати, ни в мать, ни в отца - она живо вспомнила лицо Чезаре. У девочки же был плоский лоб, глаза чуть навыкате и короткий приплюснутый нос. И большое винно-красного цвета родимое пятно на середине лба, которое не вполне скрывал даже темный головной плат.