Страница 37 из 105
Мягкий, баюкающий голос все плотней опутывал Катерину. Она слушала, закрыв ладонями лицо, и все, что только что казалось почти ясным, очевидным, начинало двоиться, окутываться туманом. И уже хотелось верить другому: он заступился, Маркелу и пани Эмилии досталось. Значит, вправду любит, жалеет ее, бережет… Вот и от Чижикова остерегает… Но тут вынырнуло в памяти чижиковское лицо — бесхитростное, открытое, усталое. И разом отлетели добрые мысли о Вениамине, вспомнилась рождественская ночь, бабкины слова. Он все знал. Он — с ними. Боится, чтоб к Чижикову не склонилась, хочет помешать, потому и Маркел вынырнул. Ох, дуреха… Да ведь любит же!..
Еще несколько минут назад она могла бы ударить, оттолкнуть, оскорбить Вениамина, но когда он жарко приник к ее смятенным, сторонящимся губам, властно обнял и прижал ее слабо сопротивляющееся и оттого еще более желанное тело, Катерина, не желая того и проклиная себя за то, обвила руками его шею и со стоном сладкой боли отдалась…
Потом, остыв, она снова засомневалась и снова все вспомнила и мигом охладела, но что-то опять удержало ее подле Вениамина. Надо было самой, без помех неторопко разобраться в хаосе чувств и мыслей, еще раз все сопоставить и сверить. Но сейчас — не могла. Она любила, и ненавидела, и боялась его, и тянулась к нему…
— Эх, Катя. Голубка ты моя, премьерша сибирская. Скоро в пламени, в боли и муках родится такое… Ты будешь счастлива. Я хочу и сделаю так…
Отнял ее ладони от лица и стал жадно целовать и снова разом выпил всю ее решимость и волю, снова стал близким, желанным. Отлетели сомнения и страх. «Главное— любит…»
За окном давно плескалась ночь, а они все никак не намилуются, не оторвутся друг от друга. Временами Вениамин вроде трезвел от любовного хмеля, отдалялся от Катерины, и та начинала осмысленно и трезво воспринимать происходящее, но тут Вениамин, будто почуяв неладное, опять льнул к ней.
Потом он курил, а Катя сладко полудремала на его плече. Еле расслышала, как он спросил:
— Хочу завтра Чижикова повидать. Будет у себя?
— Днем должен быть, вечером в Челноково собирается.
— Откуда знаешь?
— Спрашивал, как Веселовским зимником проехать. Другие-то перемело…
— На ночь-то глядя, да тайгой?
— Он завсегда по ночам. Днем, говорит, работать надо.
— Замордует себя, — посочувствовал Вениамин. — На полный износ работает. И не боится в такое время по ночам?
— Смелый.
— Непуганый… Это хорошо. — Поднес циферблат к горящей папиросе, затянулся, — Без четверти двенадцать. Пойдем провожу. Хоть ты и отчаянная и чекистка, а все-таки… Чижиков и то, наверное, без провожатых-то не ездит?
— Когда как. Иногда только с кучером.
— Ночью да по тайге… Я б, пожалуй, не решился… — Вениамин зябко передернул плечами.
— Трус, — погладила ладошкой по колючей щеке. — Как же ты воевал?
— Когда воевал, у меня не было тебя, нечего терять. А теперь… не хочу…
И снова зацеловал, заласкал Катерину.
Ничего подобного Катерина не переживала до сих пор. Едва Вениамин выпустил ее из объятий и торопливо зашагал прочь, как снова заныло сердце. «Только бы бабушка спала, не расспрашивала».
Баба Дуня тихонько похрапывала на печи, и, боясь ее разбудить, Катерина не стала зажигать лампу, не притронулась к еде. Бесшумно прошмыгнув в горенку, торопливо разделась и скользнула под прохладное одеяло. Свернулась калачиком, зажмурилась. «Не думать. Ни о чем. Уснуть, Уснуть… Любит — а об остальном завтра…»
И вдруг разом нахлынули всё недавние сомнения. «Любит? А зачем тогда врет про Маркела, зачем запутывает, с толку сбивает? Так ли любят-то? Думает, деревенская дурочка, соломенная вдова… приласкал, погладил — и твоя душой и телом. Врешь, баринок! У деревенских душа-то не хуже, чем у ваших образованных барынек… Чего это он про Чижикова пытал? Куда да когда… О господи, а я-то разболталась. Гордей Артемыч только мне, верно, и обмолвился, потому как челноковская… Ой, да ково это я?! Совсем тронулась. Нужон ему Чижиков — вот и спросил. И чего надумываю?.. А голос-то дрогнул. Сразу не приметила, а сейчас точно вспомнила — дрогнул… И Маркел, и эта пани с ним заодно. Что я им? Ровно куль соломы. Приспичит — кинет под ноги. Ране барином был: в Питере учился и теперь мужиками помыкает. „Мы им наган…“ Чижиков так не скажет, и Онуфрий Карасулин. Свинья не родит бобра. Это уж точно… Сгорела б тогда — никто не поперхнулся… Но любит же! Сердце не обманешь: любит! Полюбил волк кобылу — оставил хвост да гриву… Премьерша… Что такое? Не по-русски, видно… Про красного-то петуха тогда говорил, аж затрясся. Грозится, а самому страшно…»
И пошло кружить в сознании: Маркел, пани Эмилия, сгоревшие продотрядовцы, Чижиков, а посередке — Вениамин.
С боку на бок ворочалась Катерина, то бубликом свертывалась, то закрюченной рыбой выгибалась. Измучила, измочалила душу и тело и вдруг — уснула. И сразу привиделся ей Вениамин в голубой косоворотке, перехваченной витым пояском с кистями, в начищенных сапогах. Тянет руки к ней, сам тянется каждой жилочкой и что-то говорит. Что? Хотела Катерина в глаза ему заглянуть, а глаз-то нет, вместо них сквозные дыры зияют. Смеется он этими дырами, страшно скалит непомерно большой рот и все что-то лопочет, непонятное, но страшное. Хотела убежать Катерина, да ноги скользят, семенит ими, и все ни с места. Рука Вениамина протянулась к Катиному горлу. Забилась она, захрипела, а Вениамин вдруг закричал бабушкиным голосом: «Катенька! Да очнись ты!» Открыла глаза Катерина и, еще не прорвав пелены сна, услышала испуганный голос бабы Дуни:
— Господь с тобой, Катя. Очнись же!
— А?.. Что?.. — вскочила, обняла бабушку, припала к ней.
— Успокойся, Катенька. Сон дурной приснился? Сгинь, нечистая сила, Царица небесная, матушка-заступница, помоги.
Шепчет, шепчет баба Дуня молитвы, крестит внучку, гладит ее по голове, и затихает Катерина, успокаивается, бессильным телом обвисает, уронив голову на бабкины колени.
— Что с тобой, голубушка?
Рассказала Катерина, что с ней приключилось, и о подозрениях-сомнениях своих не умолчала — вся открылась. Поохала баба Дуня, покачала головой.
— Запутать тебя хотят, в силки пымать. Пауки. Нужна им, стало быть. В душу их выстрели, ишо чего удумали? Глупая ты, доверчивая, как голубь, а ить они — воронье-падальники. Заклюют — и перышков не останется. — Твердо взглянула внучке в глаза. — Больше к нему ни шагу. Слышишь? Да не трясись и глаза не мочи. А Чижикову своему как на духу откройся. Не иначе сгубить его замыслил злыдень.
За ночь Катерину так перевернуло, что Чижиков, встретив ее в коридоре, даже приостановился.
— Что с тобой?
— Приболела, — вяло отозвалась она и попыталась изобразить улыбку, но не смогла, только губы покривила.
— Иди домой, — мягко приказал Чижиков. — Отлежись. Передай бабке: в ревтрибунал отправлю, если за два дня не поставит тебя на ноги. Ступай.
— Мне бы… Зайдемте к вам…
Если бы Чижиков не встретился ей первым, не отсылал домой, наверное, Катерина так и не насмелилась бы зайти к нему, и теперь, шагая за председателем губчека, она никак не могла собраться с мыслями и решить, что и какими словами сказать. «Да и надо ли? Моего ли ума? Говорят же, „не бабьим умом держится дом“, а тут такое… Сгублю Вениамина и сама влипну…» На пороге страшного признанья она вдруг необыкновенно отчетливо осознала, сколь многим обязана Вениамину. Вспомнила, как заботливо ухаживал он за ней, бинтовал ее обмороженные ноги, как нежно ласкал и успокаивал… Пусть даже он не любит ее по-настоящему, но ведь зла она от него не видела. Может, все ее подозрения ничего не стоят, а человеку навредит, не будут ему уже доверять, как прежде… «Выворотень он», — встали вдруг в памяти бабушкины слова. «Ой, не зря он о Чижикове пытал…»
Вот уже Чижиков толкнул дверь своего кабинета и остановился у порога, кивком головы пригласил Катерину проходить вперед: