Страница 69 из 96
«Вот они собственнические инстинкты, вот когда они разыгрались, — вспыхивает до корней волос Алеша. — Там кулачье уничтожило все, а мне с картиной расстаться жалко. А если потребуется жизнь?» — И он поспешно снимает со стены и «Грачи прилетели» и «Весну».
— Трудишься? — вбежал в распахнутой тужурке Саня. — Ну, славный молодой человек пошел. — Походя, он скользнул рукой по крышке рояля: — Вот и эту бы штуку отдать, чего она тут задарма пылится.
— Нет, рояль им ни к чему, — горячо возразил Алеша и покраснел. — Едва ли у них музыканты найдутся, а у нас тут одна девушка…
— Что-то я не слыхал. Ну раз девушка… А она не рыжая, между прочим?
Алеша обиделся и промолчал. Почему рыжая? У нее косы из солнечных лучей. Он подошел к роялю. Почему же она больше не приходила?
21 января 1921 года, каждый у себя в райкоме, Бородкин и Нерезов заполняли анкету для членов партии. Не сговариваясь, секретари Зейского и Забурхановского райкомов почти одинаково ответили на некоторые вопросы. Так, ответ на шестой вопрос в анкете Бородкина Александра Николаевича гласил: «Права наследования не признаю, а посему ничего не имею».
Ответ же в анкете Нерезова Петра Александровича был еще более краток: «Гол как сокол».
Анкета в чем-то не удовлетворяла Саню. В ней было какое-то упущение. Наконец он догадался и сделал приписку: «Какое оружие имеете, №, система и количество патронов?» И тут же ответил: «Револьвер „Наган“ № 5022 (10 штук патронов), карабин японский № 30773 (10 шт. патронов)». Он только расписался, как пришла рыжая девушка, села, закинув нога на ногу, закурила папиросу и, вся окутавшись дымом, пояснила:
— В партию записаться хочу. Примешь?
— Может, ты из другого района. Ты прежде назови себя, скажи, чем занимаешься да где живешь?
— Зовут Августа Бесфамильная. Живу тут по соседству, в женском монастыре.
— Монашка, значит. Таких не принимаем, хоть ты и в красном платке.
— Чудак-человек! Да я ж комсомолка. Работала на табачной фабрике, а теперь буду в типографии.
— Шутишь? Комсомолка в монастыре… Такого не бывает.
— Там же теперь общежитие, глупый! Девчата фабричные живут. — Она раздражала всем своим видом. Разговаривать с нею было трудно. Саня спросил:
— Ну и как, веселая у вас жизнь?
Рыжая бросила в угол потухшую папиросу, негромко рассмеялась:
— У игуменьи, у матери Евстолии, попугай…
— Ты думаешь, мне про него необходимо узнать?
— Попугай — птица редкая: зеленый, как трава, а хохолок красный и клюв изогнутый, вот так, — она очень искусно показала изогнутость клюва. — И разумник он большой, по-божественному говорить умел. Стукнут в дверь, а он… — Августа хмыкнула и умолкла. Она придвинула свой стул к столу, положила на него руки и уставилась в глаза Сани черными блестящими глазами. Он спросил с неожиданным для себя интересом:
— Сама-то давно живешь там?
— С тех пор, как себя помню. При монастыре был детский приют. Небольшой, а все же… — Теперь секретарь райкома слушает ее очень внимательно и не перебивая. Такая у него манера слушать и терпеливо ждать, когда из сбивчивых полуанекдотических историй прорастет золотое зерно истины, осветив тайное тайных души сидящего перед ним человека. Но на этот раз ничего такого не случается. Он никак не может уяснить себе главного: отчего этой разбитной девице вздумалось вступить в партию большевиков, что она может дать партии, да и понимает ли она, что такое партия?
И вдруг она обрывает свой рассказ на полуфразе, встает и уходит гордая и замкнутая, будто прочитав его мысли. Он тоже встает и смотрит, как она проходит перед окнами клуба и ветер треплет выбившуюся из-под косынки непокорную прядь ее огненных волос, и ему отчего-то становится не по себе. А девушка идет и размышляет, что этот дом и дом, в котором она живет, разделяет всего один квартал, но они так же не похожи, как она сама и этот только что оставленный ею человек. Рыжая входит в монастырские ворота. По разметенной в снегу дорожке углубляется в сосновую рощицу, к чугунным оградкам, за которыми стынут на могильных холмиках мраморные ангелы и выбеленные вороньем черные литые кресты. Ей внушали с пеленок, что под этими соснами уготовано место и ей; сначала монастырь, потом это, и других путей не было и нет. И вдруг оказалось, что мир не втиснут в каменную громаду собора и черницы одна за другой покидают свои клетки-кельи, будто у них вырастают крылья.
В синий-синий, как его глаза, вечер увидела она впервые этого человека, укрепляющим древко красного знамени на крыше клуба, и он показался ей крылатым, и с тех пор она не может его забыть. А сегодня она пошла к нему и поняла, что ему с нею было и будет скучно… И с внезапным озлоблением девушка выговорила вслух:
— Ты, как в первый раз в школу шел, тебя мамка сладкими пирожками накормила, а я…
«Зачем бесконечно возвращаться памятью к тому, что пронеслось, подобно дуновению ветерка, и, может, давно уже забыто ею», — твердил себе Алеша, но беленькая девушка с косами непрестанно стояла перед его глазами: то такая, какой он видел ее в школе, то на воскреснике. Особенно ярким и памятным было ее появление в клубе, но прошло уже больше месяца, а она в нем не появлялась больше.
Однажды субботним вечером его неудержимо потянуло в клуб, и, хотя работы было по горло, Алеша отодвинул незаконченный чертеж, накинул свою вытертую тужурку и метнулся туда, будто его ждали.
Поднимаясь по широким ступеням внутренней лестницы, он услышал музыку. Торжественная и печальная мелодия лилась ему навстречу, но сердце дрогнуло радостью, и тут же подумалось, что этих-то звуков и не хватало ему долгие, долгие дни. Снова в пустом и полутемном зале играла она по памяти, без нот… Остановившись в дверях, Алеша видел светлое сияние ее волос, тонкую, склоненную, как стебель цветка, шею. Он постоял и вышел незамеченный и долго шагал по фойе, ступая на носки, чтобы не спугнуть эти удивительные звуки, и убежал прочь, едва они умолкли.
С этого дня девушка стала постоянной посетительницей клуба. Оказалось, что тогда она гостила у бабушки. Бабушка очень болела и недавно умерла, и вся их семья переселилась в ее маленький белый домик на берегу Амура. Олин папа преподавал потную грамоту и сольфеджио в музыкальной школе Кнауф-Каминской. А мама была, как все мамы: готовила завтраки и обеды, учила Олю аккуратности и была бы очень огорчена, если бы ее девочка стала подолгу задерживаться в клубе.
Итак, ее звали Олей. Ей недавно исполнилось семнадцать. Ходить в школу Оле было теперь далеко, но она любила свою вторую ступень, своих подруг, своих учителей и ни за что не согласилась бы перевестись в другую школу. Они поговорили о знакомых учителях. Учителя эти, по мнению Оли, были славные. Они не саботировали, но они так напуганы, так боятся всего нового, и особенно комиссара просвещения, который то и дело появляется в школе и запретил преподавать закон божий.
Разговаривать с Олей можно было часами. Она была спокойной, доброжелательной, откровенной и совершенно непохожей на тех девушек, которых Алеша знал прежде. В комсомол Оля бы не пошла, — чтобы не огорчить маму, а может быть и папу, — но на рояле играла охотно и даже объявляла названия исполняемых номеров. В клубе к ней скоро привыкли и называли ее то Оленькой, то Олей, а то и просто Олькой. Многие останавливались возле нее и смотрели, как порхают по клавишам ее маленькие руки. Останавливался и Алеша; он и сам не знал, о чем думалось в эти минуты. Вспоминалась мама, маленький Верхнеудинск, где он родился и который был одно время столицей ДВР, детские шалости, школьные годы, и меньше всего думалось о ней, будившей эти сладкие до боли воспоминания. Но однажды Оля подняла на него голубые, со смешинкой глаза и еле уловимым движением пепельных ресниц попросила перевернуть страницу нот. От неожиданности он растерялся, а спустя несколько минут только и ловил ее взгляд, ожидая молчаливого приказа. Это было чудесное время, и когда намного позже других Алеша понял, что к нему пришла любовь, он никак не мог осмелиться спросить, любят ли его, хотя и часто провожал теперь Олю до ее беленького дома.