Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 50 из 98

Отец Петр в столовую не пошел, — заглянул в боковушку— в спальню молодых Кондратовых. Бывая а крестом и кропя святой водой весь дом, он знал эту глухую маленькую горенку, с сундуками, покрытыми тюменским мохнатым ковром, с двуспальной кроватью под ярко-сиреневым одеялом.

В спальне было пусто.

— А где болящая? — строго спросил отец Петр.

— Да вы пожалуйте, батюшка, в столовую.

— Где болящая, я спрашиваю?

Стонущий глухой голос ответил ему откуда-то:

— Здеся я…

Звуки шли из-за третьей двери, из спальни самих хозяев. Отец Петр удивленно взглянул на Кондратиху. Та заплакала.

— Перевела ее к себе… Тима, он — мужик… он лягет да заснет… а ей напиться или что… Сама хожу… как за дочерью… Бог видит!

«Нет, тут что-то не то, — подумал отец Петр, — похоже, боится с глаз спустить…»

За ширмой в темном углу, на узкой опрятной койке, лежала молодая сноха Кондратовых. Уход, по-видимому, был за нею хороший. Эта исхудалая женщина в последнем градусе чахотки была умыта, причесана, прибрана как полагается.

— Думала, совсем не придете, — тихо, с горьким упреком сказала больная. — Все вам некогда… Думала — без покаяния…

— Ко мне сейчас только пришли, сказали, что ты, Марья Кузьмовна, желаешь исповедаться. Я сейчас же и пошел.

Говоря это, отец Петр смотрел не на больную, а на ее свекровь. На растерянном лице у той выступили красные пятна.

— Фершел не велел ее тревожить, мы и…

Опять она не договорила… Посуда зазвенела в ее неспокойных, пухлых руках. Маня всхлипнула:

— Так это вы не допускали! Бог тебе судья, мамонька…

— Мужики-то нас с тобой… — пробормотала тихо Кондратиха, приглаживая волосы снохе. — Ты, Маня, лучше бы повременила… не сейчас умирать-то.

— Выйди отсюда, — приказал отец Петр Кондратихе, — и последи, чтобы ни одна душа не помешала таинству исповеди!

Кондратиха нехотя вышла из комнаты в прихожую и стала, ступя не ступя, спускаться по лестнице вниз. Отец Петр сам закрыл на крючок входную дверь и дверь спальни.

Он помог Мане подняться, сесть. Она повесила голову на грудь. Он накрыл эту опущенную голову узким полотнищем епитрахиля, прочел молитву, в которой говорилось, что сам бог стоит тут и слушает ее исповедь. Стал задавать обычные вопросы.

Из-под темного, прочеркнутого позументным крестом епитрахиля, пропахшего ладаном, слышались всхлипы и прерывистый шепот:

— Грешна… грешна…

— В чем еще ты грешна? — задал обычный вопрос священник и получил необычайный и как будто не относящийся к делу ответ:

— Блазнит…

— Объясни! — сказал он добрым, отеческим голосом.

Прерывистым шепотом умирающая рассказала ему, как она жила в этом самом доме «пострадкой»-батрачкой, как Кондратовы, когда было кругом «пьяным-пьяно», волокли стражника и урядника в конюшню, как те мычали, стонали… и стонут до сих пор каждую ночь…

— Это совесть твоя стонет, — сказал потрясенный священник дрожащим голосом. — Выходит, Самоуков безвинно пострадал?

— Я, грешница, дяденьке Ефрему не смею в глаза глянуть… Простит ли меня господь?

Он помедлил.

— Если ты искупишь свою вину, восстановишь справедливость, господь тебе простит. Искупить надо.

— Как?

— Объявить начальству.

Больная затрепетала. Она отбросила епитрахиль, схватила холодными, потными пальцами руку священника. По лицу, по шее высыпали вдруг пупырышки, как от холода. В глазах стоял ужас.

— Они… тогда… меня кончат, батюшко… много ли мне надо… как куренка…

Он погладил ее по голове.

— Не бойся! Волосу не дам упасть! Завтра приду к тебе с властями, запишем твое показание… И к родителям тебя перевезем.

Она мелко-мелко задрожала.

— Ой, нет! Тима-то… Тимошу-то тогда засудят ведь!

— Засудят. Он должен пострадать за свой грех.





— Батюшка, родимый, пожалей ты меня! Ослобони!

— Я жалею, — сказал растроганный отец Петр. — Но и ты пожалей свою душу. Кого ты жалела и укрывала? Убийцу! Из-за вас невинный человек какую муку принял? Как ты думаешь, может бог это простить? «Ладно, мол, Марья, так и быть, иди себе в рай»… Нет, он не простит.

Маня уронила голову. Плечи опустились. Она сидела покачиваясь, едва не падала.

— И свою душу погубишь и мужа, — строго сказал отец Петр, — он не пострадает, так не раскается. Будет гулять, да пить, да баб ласкать, а о душе не подумает.

— Ладно, — прошептала Маня, — зови…

И повалилась навзничь.

Отец Петр снова накрыл ее епитрахилем.

— «Разрешаю ти, чадо…» — прочел он отпущение в грехах и, сняв епитрахиль, увидел, что наступила агония.

Он перекрестил ее, позвал домашних и стал читать отходную.

Выйдя от Кондратовых, отец Петр пошел не домой, а к волости, откуда несся смутный гул голосов. Сам не знал, зачем идет туда. Может быть, надежда толкала его: «Скажу, что жена умерла, Тимофей домой поспешит… Тут я с ним и поговорю… Не камень же он…» Только сейчас, в минуту потрясения, можно пробудить в этой черствой душе человеческие чувства.

Если же нет, если Тимофей не сознается сам, никто никогда не узнает имен преступников. Сам отец Петр был бессилен: он не смел, не мог нарушить тайну исповеди. Сознание бессилия, мысль, что он не может восстановить справедливость, раздирали ему сердце.

Он вошел в раскрытые настежь ворота на волостной двор.

У крыльца за столом сидели земский и писарь. Перед ними неспокойной и шумной толпой стояли мужики. Старшина Кондратов, стоя на ступеньке, держал речь. Даже в этот душный вечер он не снял суконную поддевку и только ежеминутно вытирал лицо платком.

Отец Петр поискал глазами Тимофея. Тот сидел в отдалении под навесом, на передке пожарной машины. Вид у него был скучающий.

— Твоя жена скончалась, Тимофей Гаврилыч, — вполголоса сказал священник.

Ничего не отразилось на грубом лице Тимофея, только узкие глаза враждебно насторожились.

— Отмаялась, — сказал он равнодушно, — царство небесное! В таком случае мне надо домой пойти.

— Постой!

— Чего мне стоять, ваше преподобие? Посудачить надо, так пойдемте… нечего людям мешать.

Последние слова заглушили шум и крики.

— Э, да ты догадлив! — сказал отец Петр громко, раздраженный спокойной наглостью Тимофея. — Знает кошка, чье мясо съела! А если я не пойду с тобой, а вот сейчас, перед всем честным народом возьму да и скажу, в чем мне твоя покойница призналась.

Тимофей не дрогнул. Ни одна черта его не шевельнулась, но лицо налилось кровью, и шея враз стала короче и толще.

— Бабы — дуры, они такое наскажут… Но я одно знаю: чего на духу сказано — поп молчать должон.

Тимофей почтительно поклонился и хотел уйти. Отец Петр удержал его, положил руку на плечо.

— Опомнись! Раскайся! Как умирать будешь?

Медленным движением Тимофей отвел локоть, и плечо его точно ушло внутрь. Отец Петр снял руку.

— Просим вас заупокойную всенощную отслужить, — сказал Тимофей, уходя.

Отец Петр так и остался на месте, точно взгляд — насмешливый, грозящий — заморозил его.

— Н-ну и зверина лихая! Как тот пес! — прошептал он про себя…

— И кто это смеет говорить, что-де не подпишусь? — громко и раздельно продолжал старшина. — Бесстыжий варнак говорит, тюремщик! А вы, мужики, слушайте! Господин министр приказал, и мы без разговоров обязаны обменять земли. Мне, думаете, самому не жалко покоса? Но понимаю! Поспорили, поговорили, хватит! Так, старички, принимаем?

Богатенькие, всегда державшие сторону начальства, закричали:

— Принимаем! Принимаем!

Но большинство не соглашалось:

— Эку даль ездить!

— У меня дарственная!

— Не согласны! Не согласны!

— Ваше благородие, — сказал Ефрем Никитич, выступив вперед, — если законно, так и без нашей подписки законно. А если без подписки незаконно, — не подпишемся, что ты хочешь делай!

Он стоял, высокий, худой, в той же распоясанной холщовой рубахе, как был на покосе. Цыганское лицо побледнело, но не от страха, а от гнева.