Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 49 из 98

— Прогрессисты? Это, которые себя друзьями рабочих зовут? В центральном комитете этой партии сидит, например, Поплавский. Он немало потрудился: черные списки писал, забастовки срывал! Там же другой вампир — фабрикант Четвериков… этот устроил кассу борьбы с забастовками… да ну их к ляду! — Роман нетерпеливо взмахнул рукой, будто отбросил всю эту шваль, и продолжал задушевным тоном: — Одна только фракция социал-демократов борется за народ! Вот послушайте, братцы, чего добивались эти борцы…

Он с жаром рассказал о втородумской фракции, о суде над депутатами, о работе фракции в третьей Думе.

— Вот скоро начнутся выборы в четвертую Думу… С умом надо выбирать, братцы!

— А мы че? Мы люди темные, нам кого скажут, того и выберем, — сказал пожилой, сгорбленный, весь заросший волосом мужик с недоверчивыми узкими глазами. — Ну, братцы, хватит, послушали побасенок, айда-те спать! Кичиги-то, глядите, где-ка!

Он встал и пошел медвежьей походкой по склону. За ним потянулись и другие. Остался с Романом один Чирухин.

Торжественно спустилась ночь. Затихли песни. Перестала скрипеть выпь за рекой. Потянуло холодком, погас костер. А они все еще разговаривали, освещенные красным светом углей…

Но вот и Чирухин ушел. Роман потянулся, напился квасу и, наклонив голову, вошел в балаган, где, лежа на шубном одеяле, тихо бредила во сне старушка. Ефрем Никитич еще не спал.

— Зря, сынок, ты поносные слова про сенат говоришь: сенат дело правит по-божески, по-справедливому.

— Чем тебе, папаша, сенат помог?

— А как не помог! Охлопкову-то кукиш натянул!

— Обожди и тебе натянет! Эх, папаша, папаша! Мало, видно, тебя в тюрьме томили… недодержали еще!

— А что — в тюрьме? — добродушно сказал Ефрем Никитич. — В тюрьму я из-за Катовых попал да из-за своего долгого языка. Не язычить бы мне с урядником, ко мне бы ничего и не прилипло. А начальство… оно свое дело исполнило: надо было виноватого найти…

Роман махнул рукой. Они замолчали, легли спать.

Время близко к полудню. От земли — пар. Жарко блестит река. Только голубые горы да снежные облака кажутся прохладными… В пеклой жаре слышнее запахи вянущей травы, аниса, лабазника. Пахнет сосной, пахнет дымом, который лениво тянется от костров, почти не видимых при солнце. Стряпухи, вытирая фартуками потные лица, крошат кислую капусту и лук в деревянные чашки, режут на крупные куски пшеничные булки и калачи, варят кашу и сушеную рыбу-поземину или щи из солонины, а то из вяленой свинины.

Косцы нетерпеливо поглядывают на солнце и на стряпух. Ленивее запомахивали литовками девицы. Ни песен, ни разговоров, только свистящий шум литовок да крики ястреба-канюка…

— Что это, Романушко, будто кто едет сюда? — слабым от жары голосом спросила теща и указала пальцем на дальнюю дорогу.

Роман оторвался от бурака с квасом, стал всматриваться. Опершись на косу, посмотрел в ту сторону и Ефрем Никитич.

На двух подводах в широких коробках-плетенках ехало несколько человек. Мужики узнали осанистого нового старшину Николая Кондратова, сухонького, как сморчок, писаренка, земского начальника, стражника и урядника.

— Что-то в Зуевой содеялось, начальство туда покатило, — сказал Ефрем Никитич. Но подводы остановились, седоки вылезли и пошли к покосам, путаясь в густой траве.

Кондратов крикнул:

— Э-эй, православные!

Тяжело дыша, с встревоженными лицами сгрудились мужики перед начальством. Ворота у всех были расстегнуты, косы положены на плечо. Бабы, прижимая к себе ребятишек, стояли поодаль.

— Мужички, — металлическим голосом объявил белокурый земский, обводя всех начальническим взглядом, — вышло решение: не-медленно обменить эти покосы на другие покосные угодья, отведенные и отмежеванные заводоуправлением еще два года назад! Об этом вам было объявлено не однажды, но вы упорствовали, противились… Прекратить косьбу!

Прошла минута какой-то тревожной, кипящей тишины, и враз все загалдели, замахали руками:

— Незаконно! Сенат указал!

— С будущего года, если что…

— Смилуйтесь, отцы родные! Труды ведь! Пот, кровь!

— Жаловаться, жаловаться! До царя дойдем!

Некоторое время белокурый земский спокойно стоял среди кричащей толпы, не отвечая на просьбы и угрозы. Потом он скомандовал:

— Старшина… Или нет… Афанасий Иванович, прикажите стражнику отобрать косы… если русского языка не понимают. А ты, старшина, прикажи писарю всех их переписать… Вечером соберешь сход.





Стражник шагнул к мужикам. Грозно повел сивыми усами и схватился за литовку Самоукова. Тот не выпускал.

— Отдай! Начальство приказывает!

Распоясанный, с расстегнутым воротом, со взъерошенными кудрями, Ефрем Никитич вдруг тяжело и быстро задышал, стал пепельно-серым. Не своим голосом сказал:

— Не шаперься! Литовка вострая… не порезаться бы тебе!

— Грозить?! Да я вас! — блажным криком закричал урядник Афанасий Иванович, побагровел и затрясся.

— Никто не грозит, — вмешался Роман, заслоняя тестя, — но пусть стражник ваш не лезет туда, куда голова его не пролезает. Понятно?

— Дураки, — лениво сказал земский начальник. — Не хотите, наложим штраф за самовольное сенокошение. Писарь, перепиши их всех!

— Меня не пишите! Я согласен! — со слезами в голосе крикнул заросший волосом мужик, который ночью спорил с Романом. — Да будь оно проклято!.. Жизня вся…

Наступила тяжелая тишина.

Вдруг послышался в этой тишине быстрый топот копыт, и все увидели скачущего верхом Котельникова. Он подпрыгивал, взмахивая локтями. Лошадь была в мыле. Котельников спрыгнул, но не удержался на ногах, упал, поднялся и побежал к мужикам. Все увидели, какое у него отчаянное, потное и пыльное лицо.

— Друзья мои, — истошно закричал он, — неправда победила! Министр внутренних дел взял сторону завода! Все погибло!..

Он истерически зарыдал, сжал руками голову и побежал в лес.

Выслушав на кухне плачущую старушку, отец Петр завернул в епитрахиль запасные «дары», надел рясу и поспешно пошел к двухэтажному дому Кондратовых.

Маленькая, сухонькая старушонка, в заплатанной кофте, в широких обутках на босу ногу бежала за ним дробными шажками.

— Сам-от с Тимофеем на сходку ушли… а на сватью мне-ка наплевать, — говорила она, трусливо и жалобно глядя в затылок священнику. — Я и думаю: спокоить надо Манино сердечушко! А ругаются — пусть ругаются!

— Они что, без исповеди хотели ее на тот свет отпустить? — строго спросил отец Петр. — Дотянули чуть не до последнего дня!

— Не знаю, батюшка, что к чему… Может, думали, что, мол, потом… в смертный час… глухую исповедь…

— Вот я им задам «глухую исповедь»! — горячился он. — Вот опоздаем мы с тобой, умрет без покаяния, ни за что отпевать не буду!

— Кровопивцы они! — пискнула старушонка.

Отец Петр вошел во двор, уставленный высокими амбарами, каменными кладовками. Из завозни, где поблескивало в полумраке лакированное крыло летнего экипажа, выскочил пес, забрехал гулким басом. Длинная цепь, передвигаясь по железному пруту, позволяла ему бегать чуть не по всей ограде, но не допускала до ворот и крыльца.

— Перестань, дурак! — ласково сказал отец Петр, но пес совсем осатанел и стал царапать когтями по воздуху. Тогда священник сердито крикнул — Уймите собаку!

Из-за угла выглядывал Сережка, младший сын Кондратова, но собаку не унимал.

Из конюшни вывернулся батрак, схватил полузадохшегося пса за ошейник. На крыльцо вперевалку выбежала безбровая широколицая Кондратиха и остановилась, с ужасом глядя на священника.

— Батюшка… Милости просим!.. Мужиков-то вот нету… Я не знаю… послать ли, что ли, за ними…

Она задыхалась от волнения.

— Чайку выпить… пожалуйте…

— Я не чаи пришел распивать, — строго произнес отец Петр, переступив порог устланной шерстяными полосатыми половиками прихожей.

Из прихожей три двери вели в комнаты. Кондратиха распахнула дверь столовой — комнаты, которая служила не для еды, а только для приема гостей.