Страница 7 из 24
– Инако и быть не могло! – непререкаемо сказал дед. Оборотясь к Черепанову, ободрил его: – Ну что голову повесил? Не мы первые, не мы последние за Русь умирать будем. Таков наш народ: не предаст, не загубит своей души подлой изменой!
Они расселись прямо на полу в пустом, холодном зале, в котором были выбиты стекла. С упругой силой дул ветер и шевелил оборванными обоями. Ефим пожаловался Ворчунку:
– Родные так и не узнают, что со мной!
– Слов нет, тяжко! Но ты, голубь, крепись! Виду не показывай, что тяжко! И мне, ух, как больно, сердце разрывается, и жить-то хочется, но что ж, – так положено! Верю я, милок, не повергнут нашу Россию. Изгонит она супостата, зацветет земля, и будут знать русские люди, что в этом цветении и наша доля есть! – Он говорил ласково, задушевно, и Черепанову сильно полюбился этот маленький, щуплый, но сильный духом крепостной. С ним и страдать легче!
Вскоре вышел сержант, прокричал конвойным команду, и пленных снова ввели в зал.
Судьи сидели мрачно, как черные нахохлившиеся вороны перед ненастьем. Лауэр брезгливо поджал губы и немерцающим взглядом смотрел на пленников. Переводчик выдвинулся вперед и зачитал приговор.
Десять человек, в том числе Ворчунок, мальчонка и поручик, приговаривались к расстрелу. Ефим Черепанов и старик за недостаточностью улик приговаривались к тюремному заключению. Мастерко приуныл. Грустно взглянул он на товарищей. Ни один из них не склонил головы, не побледнел.
– Попрощаться с друзьями можно? – выкрикнул Ворчунок и, не ожидая разрешения, бросился к Ефиму: – Ну, прости, братец, не поминай лихом. Ну-ну, оставь это! – сердито посмотрел он на тагильца, заметив в его глазах блеснувшую слезу.
Председатель суда махнул рукой, это означало: «Вывести осужденных».
Пленных снова отвели в подвал. Пахнуло затхлой сыростью. Ворчунок оглядел глухие стены, вздохнул:
– Ну, теперь, братцы, скоро. Прости-прощай все! Поисповедоваться надо во грехах!
– Французы священника не пришлют! – хмуро отозвался поручик.
– А мы и без попа такое дело исполним. Бог поймет и примет наше раскаяние во грехах, потому за народ свой легли! – рассудительно сказал Ворчунок. – Вон дед Герасим пусть поисповедует да отпустит грехи! Дедко, слышишь?
– Слышу, милый! – отозвался старик. – Что верно, то верно, зачем грехи на тот свет тащить.
– Давай исповедуй, вон в уголку, а вы, братцы, подвиньтесь! – предложил мужичонка.
Дед отысповедовал осужденных. Все молчаливо жались в углу. Видя их тяжелое душевное состояние, Ворчунок, преодолевая свою муку, предложил:
– А ну-ка, братцы, развеем тоску – споем песню! Давай назло врагу покажем, что за русский народ!
В глухом подвале раздалась русская песня. У Ворчунка оказался звонкий ласковый голос. Склонив голову на ладонь, чуть прижмурив глаза, он заводил запев широко и раздольно:
Быстрокрылой птицей взвился тонкий, серебристый голос мальчугана.
Глаза его расширились, заблестели. Он склонился к деду и понес песню вдохновенно:
Жалоба и скорбь слышались в этой песне. Ефим привалился спиной к стене и подхватил песню. Казалось, что сюда, в мрачное подземелье, вошло зеленое поле, шумливый лес, засветило солнце, – пахнуло родной сторонушкой.
– Эх ты, мать Расея, русская земля! – выкрикнул Ворчунок, скинув шапку. – Братцы, давай плясовую! – Он вскочил, затопал ногами, замахал руками и медленно-медленно поплыл по кругу. – Веселей, родные! Эй, жги-говори! – закричал он, встрепенулся и, весь сияя, учащенно затопал ногами…
Вступил в пляску и поручик и мальчонка, даже старый дед не утерпел, – и его захватила удаль. Сидя на соломе, он задвигал плечами и в такт плясу захлопал в ладоши.
В самый разгар разудалого русского размаха дубовая дверь распахнулась, и на пороге встали конвоиры.
– Прощайте, братцы, – со вздохом сказал Ворчунок. – Отплясали свое! – Он стал со всеми прощаться, волнуясь.
Ефим трижды поцеловался с каждым. Ему хотелось навзрыд заплакать, но, собрав все силы, он крепко обнимал уходящих и напутствовал:
– Жив буду, донесу память о вас, други!
Мальчонка прижался к его груди, хмыкнул носом и горько пожаловался:
– Батюшка, батюшка, не могу…
– Крепись, братцы! – сурово сказал уралец. – Не дайте радости врагам!
Юнец встрепенулся, утер слезу и стал рядом с поручиком в первой паре.
– Пошли, братцы! – позвал Ворчунок. – Пройдемся еще разик по родной земле! – Он независимо вскинул голову и со жгучей ненавистью сказал французам: – Веди, ироды!
Спустилась ночь. Лунный свет пробивался в пыльное окно, на светлой серебристой дорожке темнела измятая шапка Ворчунка. Чудилось, вот он рядом здесь сидит и прислушивается, как вливается в подземелье зеленый поток.
Склонив голову на согнутые колени, пленники дремали, Черепанов же не мог уснуть: из головы не выходили Ворчунок, мальчуган, поручик, все други-товарищи.
«Русь, могуча и велика ты! Необозримы просторы твои! – с душевной теплотой думал Ефим. – Но величавее всего, красивее и сильнее всего духом – самоотверженный русский человек! Через все беды проходит он, не склоняя головы перед врагом и лихим злосчастьем! Верен и предан он своей земле до гробовой доски!»
Прошли ночь и день, и снова в решетке окна засинел вечер. Заключенным не принесли ни пищи, ни воды: французам было не до пленников. Не знали осужденные, что страшный огненный вихрь бушевал над Белокаменной, пожирая строения, храмы, богатства, – прекрасный и величественный русский город. В эти часы Москва стала местом позорных злодейств французской армии. Среди пламени и стонов иноземцы совершали разбои, душегубство и поругание всего святого, что было в русской жизни. Враги не щадили ни пола, ни возраста, ни девичьей чистоты, ни народных святынь. Французские генералы состязались в грабеже с простыми солдатами-мародерами. До осужденных ли было в эти часы наполеоновским насильникам?
В эту темную ночь крепкий рыжий бородач сказал Ефиму:
– Чего нам ждать? Намыслился – самое время бежать!
– Надумал хорошо, но как уйти из подземелья, когда камень кругом? – возразил мастерко.
– Камень крепок, а руки и воля наши крепче! – уверенно ответил дядька. – Ковач я, и силы во мне много. Рой подкоп! – Он первый руками стал рыть у стены рыхлую землю.
Ефим не верил своим глазам: мягкая, сырая земля рылась спорко. Он опустился рядом на колени и попробовал кирпич. Слежавшаяся, прозеленевшая кладка с трудом, но разбиралась.
– Братцы, вот где спасение! – обрадовался уралец, и все вчетвером стали трудиться у подкопа…
Глухой ночью выбрались в тенистый темный сад. Сверкали звезды, шуршал палый лист, и так глубоко и хорошо дышалось!
– Господи, неужто воля? – полной грудью вздохнул старик. – Осторожней, братцы, по одному уходи!..
Не видно было златоглавого прекрасного города, он скрылся в сизом горьком дыму, который клубился над развалинами. Среди дыма потрескивало старое сухое дерево строений, раздавались одиночные выстрелы. Ефим прислушался к звукам и тихо побрел в синюю едкую мглу.
Он шел задыхаясь, а кругом бушевал огонь, раздавались стоны, ржали кони – неистовствовал враг. Мастерко осторожно ступал на обгоревшие бревна, обходил черные скрюченные трупы. Местами они лежали грудами, – истерзанные тела русских людей.
«Оскорблены и замучены! Ух-х!» – сжав кулаки, опаленный душевной мукой, весь дрожал от гнева Черепанов. Вот лежит с проломленным черепом мать, прижимая к сердцу загубленное дитя. Неподалеку, раскинув руки и уткнувшись в золу лицом, распластался седовласый дед. Сколько замученных, опозоренных, ограбленных русских людей! Глаза Ефима все время застилались слезами, не от едкого дыма, не от горечи пожарищ, а от большой невыносимой тоски, от ненависти к врагу за содеянное. И эта ненависть гнала его вперед, обостряла его слух, зрение, делала его хитрым, лукавым.