Страница 40 из 45
На знахарке деревенской чудеса не закончились. Через месяц у жены дровосека сын с постели поднялся — десять лет лежал не вставая. Деревом его завалило, когда семью дровами на зиму запасал. А тут встал как ни в чем не бывало, мать чуть от счастья оземь не грянулась…
Стали деревенские думать-гадать: что ж это за чудеса у них творятся? Может, какой особой силой здешняя земля обладает? А кто-то возьми да и вспомни про Ворожейку: не иначе как она все эти чудеса натворила…
Не поправилась во всей деревне только кривая Ермилиха, окосевшая на правый глаз лет двадцать тому назад. Эта самая Ермилиха слыла жутко вредной бабой, не то из-за глаза, не то из-за чего другого. Она пуще всех ненавидела «ведьмовское гнездо» и маленькую еще Ворожейку ругала на чем свет стоит, стоило той рядом с Ермилихиным домом появиться. Почуяла Ермилиха, куда народ клонит, и сказала:
— Ох, наплачетесь вы еще от этой ведьмы, вспомните меня. Вползет она к вам в доверие, змея подколодная, а потом ужалит так, что век помнить будете. Яблочко от яблони недалеко падает. Бабка — ведьма, мать — ведьма. И дочка такая же, только похитрее их обеих будет…
А народ в деревне темный: чудеса — чудесами, а Ермилихины слова запомнили. Ворожейку спрашивать побоялись — мало ли чего…
Прошел месяц, прошел другой — никаких чудес. Ворожейка по дому хлопочет, бедняжечка, старается то здесь, то тут подлатать. То крыша у нее протечет, то скамья сломается, а то ступенька провалится. А помочь-то некому: все одна да одна… Глядел на эти страдания молодой дровосек — тот самый, который с постели-то поднялся, — да и начал к девушке захаживать и всякую помощь оказывать.
Ермилиха как заприметила такие дела, так и понесла по деревне слушок, что, дескать, ведьмовское отродье парня молодого к себе приворожила. Ей-то завидно, что к Ворожейке такой жених захаживает. У Ермилихи дочка на выданье, только сватать эту дочку никто не хочет. Женихов-то в деревне завидных мало, а дровосек — парень золотой. Статный, высокий, глаза голубые, руки сильные. Он этими руками что хошь сделать может: и дерево свалить, и девушку обнять. И душа у него добрая, со страданиями знакомая.
Помогал дровосек Ворожейке, помогал, да и влюбился в девушку по самые уши. Но взаимности от нее никакой ему не было. Как будто боялась она его, сторонилась даже. Сколько раз звал ее дровосек прогуляться с ним вечером по деревне — все отказывалась. Да так при этом бледнела, что казалось ему, за оскорбление Ворожейка приглашения такие почитает.
А Ермилиха, баба глупая, но хитрая, заприметила, что на вечерних гуляньях Ворожейки не видать. Стоит солнышку сесть, так сразу она в дом уходит и до самого рассвета из дому носа не кажет. Знать, боится чего-то, смекнула Ермилиха, но болтать о том не стала, приберегла мыслишки черные до удачного часа.
Недолго пришлось дожидаться Ермилихе. Заболел в семье дровосека второй ребенок, маленький Ефимка. Какими Дементьевна отварами его ни потчевала, никак мальчонка не поправлялся. Вот пришла Ермилиха в дом дровосека и давай Ефимкиной матери про Ворожейку рассказывать. Мол, и ведьма она, одного сына приворожила, другого в домовину утянет, и такая она, и сякая… Слушала ее бедная женщина и не знала, что думать. Сыпались на ее голову всю жизнь одни несчастья. Мужа давно уж потеряла, а детей потерять совсем страшно…
А тут, как назло, у Ермилихиной соседки маленькая дочка захворала. Поняла Ермилиха свою выгоду и пошла по деревне вопить:
— Что ж это деется?! Ведьма маленьких детей на тот свет забирает!
А народ в деревне помнит слова-то Ермилихины. Помнит и бабку Ворожейкину, самую что ни на есть ведьму. Тут еще Ермилиха козырь свой из рукава вытянула:
— Что ж эта Ворожейка как ночь, так в доме прячется? И на гуляньях ее ни разу не видели? Может, оборачивается она кошкой, как бабка ее, и порчу на нас наводит? Что как ворваться нам в ее избу да посмотреть, как ведьма кошкой оборачивается?
Тут совсем обезумели деревенские от ярости тупой да от любопытства неуемного. Позабыли начисто, сколько хорошего сделала для них Ворожейка. Позабыли и про деда Никифора, и про Дементьевну, и про молодого дровосека. Похватали, что под руку попалось, и кинулись к Ворожейкиному дому с воплями:
— Хватай ведьму!
Стучались, стучались, да никто к ним не вышел. Порешили дверь высадить, в которой вчера еще молодой дровосек петли чинил. Высадили дверь, вбежали в дом. Стоят, по сторонам оглядываются — черную кошку ищут. А кошки-то и нет…
Хотели в комнаты бежать, да не успели. Вышла к ним старушонка, сухонькая такая, маленькая да безобидная.
— Чего, — говорит, — вам надо? Что ж вы честных людей среди ночи беспокоите?
Народ опешил. Даже Ермилиха слова вымолвить не смогла. Кто-то додумался спросить, где Ворожейка, а старушонка ответила:
— В город уехала внученька. А я — бабка ее. По отцу.
Так и разошлись ни с чем. А старушонки на следующий день и след простыл. Не вернулась и Ворожейка, ни через день, ни через год. Молодой дровосек совсем пригорюнился, целыми днями пропадал в лесу, домой возвращался затемно, только заночевать. Так и не женился, бедолага, по Ворожейке своей сох…
Ровно через год вернулся в деревню дед Никифор. Как узнал через соседей, что приключилось, сел на крыльцо и заплакал.
— Что ж, вы, — говорит, — наделали? Как же вы не поняли? Ворожейка всю свою силушку вам отдала… Дар-то бабкин, ведьмовство, для того только приняла, чтобы нам, горемычным, помочь… Потому и была она днем девкой-красавицей, а ночью — старухой немощной. Не под силу было бедняжечке всех нас своими щедротами одаривать. Сил для себя не осталось… Ежели б Ворожейка кривые дела вершила, прожила б она куда дольше. Да не смогла бы она. Душа слишком добрая…
Плакал дед Никифор, сидя на крыльце. Зарыдала и мать дровосека. Поняла, что не ведьмовство ее сына приворожило, а добрая Ворожейкина душа. И что такой души в деревеньке этой больше не сыщется…
— Уже никто не помнит, как раньше называлась деревня, но с тех пор стали звать ее Ворожейкой… Хоть так искупили свою вину жители деревни… — закончил дед. — А дом-то наш как раз и есть Ворожейкин. Может, потому он нам так дешево и достался, что до сих пор деревенские эту легенду помнят…
Вообще-то я не особенно верю во всякие предания, но слушал деда как завороженный. Рассказывать он у нас мастер, правда, не все это ценят. Вот мама, например, не ценит. Меня всегда поражало почему. Ведь она пишет статьи почти о том же, о чем рассказывает дед…
— Семен Арсеньевич, ну хватит детей-то пугать… — укоризненно косится на деда мама. — Ночь уже на дворе, — вздыхает она.
Дедова сказка отвлекла ее от мыслей о папе, но сейчас она снова вспоминает о нем и безнадежно косится на настенные часы, покрытые пушистой пылью. Рейсовые автобусы уже не едут в нашу сторону, и мама это знает. И я это знаю. Но мы оба молчим, как будто это наш маленький печальный секрет.
— А кто тут дети-то? — пожимает дед плечами, оглядывая нашу компанию. — Олечка — совсем уже старушка, Васька — взрослый парень, а Полину Ивановну, по-моему, ничем не напугаешь.
Бабуля не знает, как ей отнестись к дедовым словам. Я прямо читаю с табло ее растерянного взгляда: «Похвала это или оскорбление?»
— Ну, знаете, Семен Арсеньевич, — бормочет она, краснея, — я не думала, что у страха есть возраст.
Дед удивленно смотрит в ее сторону. Я понимаю, что он совсем не то хотел сказать. Со мной такое тоже бывает: брякнешь, а потом приходится оправдываться. Вот как с этим лягушонком на пруду…
— Где же Витечка? — начинает причитать бабуля, и я каждой клеточкой чувствую, как мама съеживается от этого вопроса. — Поздно-то как… Совсем уже стемнело. А до какого часа у вас автобусы ходят?
— Не знаю, — врет мама.
Бабушка — не такой уж частый гость в деревне. Она была здесь всего пару раз, поэтому совершенно не знает расписания. Зато мы знаем: я, Олька и дед. Но все трое молчим, чувствуя себя сообщниками. А мама понимает, что мы молчим только из-за них с папой, и от этого ей становится еще хуже.