Страница 3 из 30
Князь Щенятев сообразил, что граф, наверное, удовлетворит его любопытство, подлетел к нему и, почтительно кланяясь, начал свою фразу:
— Граф, позвольте спросить вас, вы, наверно, знаете, кто этот молодой человек, с которым государыня так долго говорила?
Граф взглянул, добродушно улыбнулся и медленно выговорил:
— Какой молодой человек?
— А вон тот, вон, видите, в тёмно-фиолетовом кафтане! Разве ваше сиятельство не изволили заметить, его Иван Иванович представил государыне… Вон тот, в фиолетовом кафтане…
— Это вовсе не молодой человек, — так же протяжно и невозмутимо сказал граф Сомонов.
Брови князя Щенятева поднялись ещё выше, глаза готовы были выскочить, вся его длинная фигура на тонких, как жерди, ногах изобразила недоумение.
— Как? — мог только произнести он, не понимая, что такое говорит ему граф.
— А так, что это вовсе не молодой человек, потому что он лет на пятнадцать вас старше.
— Не может быть!
— Если я говорю, значит — знаю. Действительно, он моложав необыкновенно…
— Да кто он? Кто? Ведь вы его знаете, граф?
— Конечно, знаю.
Щенятев весь так и впился в графа, прямо в его рот, будто желая схватить слова, пока они ещё не вылетят.
— Конечно, знаю, — повторил Сомонов. — Неделю тому назад это был господин Заховинов, а сегодня — это князь Захарьев-Овинов.
Щенятев хлопнул себя по лбу.
— И как я не догадался!
— Почему же вы должны были догадаться?
Но Щенятев был уже далеко и передавал направо и налево разные подробности о господине Заховинове, превратившемся в князя Захарьева-Овинова. Подробности эти были им тут же изобретаемы; но этот процесс творчества происходил бессознательно, ибо князь Щенятев был всегда уверен в том, что он только что выдумал, и искренно считал эту выдумку правдой.
III
Тот, кто обратил на себя внимание этого, по большей части только имеющего весёлый вид, но в сущности скучающего общества, жадного до всякой новинки, неспешно отошёл в сторону. Он остановился почти у самой стены зала, скрытой широколиственными тропическими растениями, венками и гирляндами цветов.
Толпа двигалась перед ним взад и вперёд. Одно за другим мелькали разнообразные, незнакомые ему лица, и его светлые глаза следили за ними, встречая и провожая их спокойным, даже как-то чересчур спокойным взглядом. На бледном и неподвижном, будто застывшем лице его нельзя было прочесть ни скуки, ни веселья, ни горя, ни радости, ни доброты, ни злобы. Это лицо в рамке окружавшей его зелени и цветов казалось почти неживым, почти мраморным изваянием. Даже самый блеск его глаз временами становился каким-то неестественным, нечеловеческим, жутким. Внимательно глядя теперь на это лицо, нельзя уже было найти в нём молодости: несмотря на отсутствие морщин, несмотря на всю чистоту его очертаний, это было лицо не молодое и не старое — странное, поразительное лицо, будто вышедшее из неведомого мира, где нет ни времени, ни пространства, где действуют иные, неземные и нечеловеческие законы.
Если бы императрица теперь взглянула на него, она изумилась бы, может быть, даже ещё больше, но изумилась бы иначе. Она своим проницательным и тонким взглядом сумела бы подметить в нём всю его необычайность, ускользавшую от рассеянного взора толпы, и ей, твёрдой и смелой, полной сознания своей силы, разума и знаний, наверное, стало бы неловко, и она смутилась бы, остановясь в недоумении перед новым, неясным и непонятным вопросом.
Но ведь это был не призрак, не дух, не выходец из могилы. Это был живой человек, явившийся хоть и издалека, вышедший хоть из тьмы и неизвестности, в которых он до сих пор скрывался, но теперь уже получивший известность. Прошлое его не было прошлым неведомого авантюриста и искателя приключений. В этом прошлом была тень, но тень эта теперь рассеялась… Ещё немного времени — и человек этот уже не станет возбуждать никаких вопросов…
Да, это был живой человек, как и все, и в нём теперь мелькали живые человеческие мысли. Живые… человеческие… но всё же, наверно, ни у кого из находившихся в этом прекрасном зале не было таких мыслей!
«Зачем я здесь? — думал он. — Зачем надо это? Что неожиданное, что неизбежное ждёт меня в этих стенах, среди этой толпы, не нужной мне и которой я не нужен, так как между нами нет ничего общего. Я здесь, так как неизбежно должно совершиться нечто знаменательное в моём существовании… Я знаю это, но что же меня ждёт? Как обойти мне грозящую опасность? Опять борьба во тьме, с невидимыми врагами!.. Но ведь немало было этой борьбы — и тьма рассеялась, и я выходил победителем. До сих пор я погружался в роковую тьму, весь закованный в моё заветное, с таким трудом добытое мною оружие — и я знал свою силу, я верил в неё. Тьма не страшила меня, неведомые враги казались мне ничтожными. Я боролся с радостью, почти с восторгом — и потом мне всегда хотелось труднейшего, бесконечно труднейшего!.. Мне становилось почти обидно, что борьба так ничтожна, что победа так легко даётся…»
«Я креп с каждой битвой, и я знаю теперь, как много прибавилось во мне сил… Откуда же это непостижимое, странное смущение, почти робость?»
«А, так вот он где, новый враг мой! Смущение, моя робость и есть враг; я его вижу, наконец, чувствую, осязаю — и я должен побороть его!»
Во всём существе его произошло нечто неуловимое, чего нельзя передать словами. Это было могучее усилие воли, напряжение всех духовных сил. И через несколько мгновений он уже был победителем. Глаза его вспыхнули новым огнём, мертвенное лицо оживилось. Ни смущения, ни робости. Он глубоко вздохнул всей грудью. Будто давящая тяжесть спала с его плеч, будто он вышел на чистый воздух из душной темницы, порвав мучительные оковы.
Теперь, глядя на него, нельзя было испугаться его загадочного вида, нельзя было принять его за каменное изваяние. Жизнь нахлынула на него, и в этой жизни было для него много счастья, так как счастье для него заключалось в сознании своей силы.
«Только это? Опять только это! — мелькало в его мыслях, — но какой же урок я извлеку из этой пёстрой толпы, что в ней?»
Он пристально, пристально начал вглядываться в мелькавшие перед ним лица, ища в них чего-нибудь для себя нового и интересного.
Но лица мелькали одно за другим и скрывались. Перед ним проходили мужчины и женщины, безобразные и красивые, молодые и старые, но ничего нового, ничего интересного не замечал он в них. Он чувствовал и понимал, что, не будучи знаком с ними, никогда до сих пор не видав их в действительности, он всё же хорошо и давно их знает, давно уже выяснил себе весь смысл их жизни, давно перестал интересоваться этим смыслом.
Он вспомнил свой разговор с императрицей.
«Да, она интереснее всех, бесконечно интереснее! — подумал он. — Да, я должен был встретиться с ней, и мне надо на ней остановиться. Создавая её, природа не пожалела своих сил, богато и щедро наделила её и светом, и мраком! И света так много, что мрак в нём теряется, сразу его и не заметишь… И если бы она знала… Или за этим я здесь, чтобы она знала? Но нет, ничто не указывает мне на то, что я здесь для неё. Я для себя, для себя одного, и встреча наша не для неё, а для меня. Но что же она может дать мне? И то, что она может мне дать, зачем оно мне нужно?»
Он не успел заметить, как в этом мысленном вопросе опять промелькнуло что-то смущающее и почти тоскливое. Он не успел заметить, потому что всё внимание внезапно устремилось в одну точку.
Он увидел невдалеке от себя одну из четырёх весталок. До сей минуты он ещё не замечал её, она в первый раз попалась ему на глаза. Весталка остановилась в нескольких шагах от него.
Это была девушка, одарённая большой красотой, или, вернее, прелестный ребёнок, едва-едва превратившийся в девушку, но уже обладавший всеми чарами женской силы и власти. Это была самая красивая из четырёх красавиц весталок.
Она будто нарочно была создана, чтобы носить эту древнюю белую тунику. Её грациозная, но в то же время крепкая фигура, её выразительное юное лицо неизбежно должны были остановить внимание художника, томящегося в поисках идеала. И художник именно изобразил бы её весталкой, хранящей чистый огонь целомудрия. В ней выражалось, хоть, быть может, и бессознательно, полное торжество духа над материей; но над материей не бессильной, а могучей, прекрасной, обладающей всеми своими чарами…