Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 28 из 30

Князь, войдя к дочери, поцеловал её и сел против неё, запахивая полы своего халата.

— Что же это ты так рано, Ленушка? — спросил он. — Я чаю, у графа Александра Сергеевича народу много, веселье немалое… у него всегда весело да и разъезжаются поздненько… Чего ж это ты?

— Нездоровится что-то нынче, батюшка, — ответила Елена.

— Полно, Ленушка, какое там нездоровье! Да и не годится это тебе вовсе… Ты веселись хорошенько, да жениха себе присматривай… Долго-то так, сама знаешь, быть тебе не пристало.

— Почему же?

— Как почему?.. Все говорят в один голос, что тебе беспременно замуж выходить теперь, чем скорее, тем лучше… Одной тебе быть никак нельзя, никак нельзя — это верно… Только мужа себе выбирай здешнего, Ленушка, не оставляй меня, не уезжай…

— Не уеду, — машинально прошептала Елена.

— То-то… а ежели нездоровится, так ты ляг, да и усни покрепче — сном все и пройдёт… ну Христос с тобой, моя красавица…

У князя с внезапно наступившей старостью явилась и стариковская манера говорить и выражаться. Он стал будто совсем не тем человеком, каким был всю жизнь. И эта перемена в нём была до такой степени поразительна, что Елена, несмотря на всю свою рассеянность, с изумлением на него глядела и его слушала.

Он кряхтя поднялся с кресла, подошёл к ней, набожно перекрестил её, поцеловал в лоб, ещё раз повторил: «Ляг, да и усни хорошенько» — и, шлёпая туфлями, вышел.

Елена не последовала его совету — не легла и не уснула. Она долго, долго, не замечая времени, сидела, прислонив голову к мягкой спинке своего любимого кресла, расшитого искусной рукой её покойной матери. Глубокие, прекрасные глаза её глядели уныло и печально, все лицо побледнело и выражало страдание.

Она невольно думала о словах отца; слова эти навели её на мысли, уже не новые, но никогда ещё до сих пор не являвшиеся ей так ясно, просто и определённо.

Ведь вот она, наконец, добилась того, к чему так рвалась, чего так ждала. Она разведена с мужем; он ей чужой; она свободна. Ещё недавно ей казалось, что именно в этом и заключается всё, что огромное счастье состоит для неё в избавлении от ненавистного ей, невыносимого человека.

Но теперь, когда граф Зонненфельд стал ей чужим, он уже не казался ей ненавистным и ужасным, теперь она не питала к нему никакого дурного чувства. В её сердце не было ни злобы, ни упрёков. Она сразу получила возможность судить прошлое безо всякого пристрастия. Была совершена и с той, и с другой стороны большая ошибка. За ошибку пришлось поплатиться, пришлось страдать… Но ведь и он пострадал, хоть и по-своему, а всё же пострадал. И ей даже стало жаль его… Она подумала тоже, что от неё зависело сократить страдание. Зачем она раньше не освободила и себя, и его? Но, нет, значит, так было надо, значит, именно так и должно было все статься…

Она свободна! Что же дальше? Она ясно видела теперь, что эта свобода не могла быть целью, что эта свобода не что иное, как только первое средство… к чему? К счастью. А счастья нет! Никогда ещё не сознавала она так мучительно ясно, что счастья нет, не было и что без него нельзя ей жить.

Прошёл час, прошёл другой, а она всё сидела неподвижно, глядя в пространство широко раскрытыми глазами, из которых одна за другою скатывались тихие слёзы, и всё думала о том, что счастья нет.

Но вот мало-помалу что-то странное начинало твориться с нею. На неё находило забытье, тихое и сладкое. Будто какое-то жизненно тёплое дуновение носилось над нею, и всю её охватывало и уносило куда-то. Глаза её заискрились, последняя краска сбежала со щёк её. Неподвижная, прекрасная, застывшая, она, очевидно, заснула, но это был странный сон, почти сон смерти…

В это время Захарьев-Овинов сидел перед своим рабочим столом, среди обстановки той комнаты, которую Елена так ясно видела в графине с водою. Две восковых свечи горели на столе под абажуром, и их слабый свет почти пропадал и терялся: прямо в окно глядела полная, яркая луна, наполняя всю комнату серебром и голубыми тенями.

Отблеск луны падал на лицо Захарьева-Овинова и превращал его в чудное мраморное изваяние. «Новый князь» думал о том, чему только что был свидетелем. Он думал об опыте, произведённом Калиостро над Еленой, и мысленно обращался к «погибшему брату», будто говорил с ним:

«Теперь я знаю все твои силы и все твои средства, знаю, какое громадное, несметное богатство ты мог заключить в себе… Но ты собрал только часть его и безумно, самоубийственно его расточаешь. Ты погиб для вечности, и на тебя ляжет тягость такой ответственности, какой никогда не снести и не выдержать человеку! Тебя окружил, тобой овладел мрак и влечёт тебя к вечной гибели… Ты был зрячим, но ослеп и не видишь чёрную пропасть под своими ногами; ты думаешь, что стоишь на твёрдой почве и не чувствуешь, с какой отчаянной быстротой стремишься вниз, в самую глубину бездны… Мне не спасти тебя, и я за тебя не отвечаю, но я не дам тебе губить тех, кто может подняться к свету и не ослепнуть от его сияния…»

«Да, ты, так же, как и я, сразу увидел и понял, какие чудные задатки таятся в этой прекрасной женщине! Ты поспешил наложить на неё свою руку. Но для чего? Для того, чтобы безжалостно погубить её, для того, чтоб воспользоваться ею, её свежими скрытыми силами для своих жалких, земных целей… И ты не почувствовал, безумный слепец, что на ней уже лежит печать… До тебя я запечатлел её и поведу к спасению!…

«Елена! — прошептал Захарьев-Овинов. — Пришло время… Я хочу лучше узнать тебя… хочу тебя видеть и говорить с тобою…»

Он поднялся с кресла, сделал несколько шагов и остановился. Глаза его сверкнули.

«Елена! Я хочу тебя видеть! Приди!» — в глубокой ночной тишине прозвучал его голос.

Мгновения неслись, и вот перед ним в полосе лунного света появилось как бы лёгкое, белое облако. Оно быстро сгущалось… ещё миг — и Елена стояла перед ним, вся охваченная и пронизанная лучом луны, вся сияющая ослепительной, неземной красотою. Да, это было её лицо, живое лицо, озарённое чарующей, ласкающей улыбкой. Её глубокие глаза с восторгом на него глядели. Это было её живое лицо, а между тем сквозь очертания её полной достоинства и грации фигуры, сквозь складки её белой одежды то яснее, то туманнее просвечивали находившиеся за нею предметы. Это было непонятное существо, оживлённая, одухотворённая грёза…

Захарьев-Овинов оперся о стол, спокойно и торжественно глядел на неё, невольно любуясь ею.

— Елена, друг мой, видишь ли ты меня, слышишь ли? — произнёс он.

— Вижу… слышу… — зазвучал в тишине слабый, но внятный голос.

— Быть может, ты недовольна, что я усыпил тебя и призвал тебя?

— Я… недовольна? О Боже мой, я так счастлива!

По лицу её разлилась блаженная улыбка.

— Тот, кто заставил тебя видеть в воде, смутил он твою душу? Ты его боишься?

— Да, он смутил мою душу… да, я боюсь его.

— Не бойся, он не властен над тобою… я уничтожил его силу…

— Ты! Да, это ты! Милый, о если б знал ты, как я люблю тебя!

Неслышно, как лёгкое дуновение, она двинулась к нему, простирая свои бледные, почти прозрачные руки и глядя на него с обожанием, с восторгом, с беззаветной любовью.

Но он отступил от неё. За мгновение перед тем спокойное лицо его исказилось как бы страданием.

— Ты меня… любишь? Ты «так» меня любишь! Несчастная! — в ужасе прошептал он. — Уйди!

Её руки опустились. На глазах её блеснули слёзы. Глубокий, тяжкий вздох пронёсся и замер. Она хотела сказать что-то и не могла.

Она таяла, испарялась, очертания её лица, её фигуры сливались с лунным светом, и слились с ним, и бесследно исчезли.

Захарьев-Овинов с отчаянием сжал свою горящую голову руками.

«Она меня любит! Любит меня страстной, земной, погибельной любовью!.. А я? А я? Разве я не люблю её? Люблю как презренный, жалкий раб плоти, люблю всем сердцем, всей душою, люблю каждой каплей моей крови!.. Так вот что это значит, вот зачем я здесь!.. Так вот оно, моё последнее испытание!..»