Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 61 из 90

— Объясни. Не пойму, как ты зашёл туда. Слышал, тебя видели на Волге?

— Точно. Я ехал водою, потому что иное путешествие обошлось бы дороже, чем я мог издержать. Матушка желала, чтобы я съездил к её родным и попросил определить к ним меньшого брата: они берут его к себе на будущее лето. Я только и думал переговорить и уехать обратно. Но меня там остановили, предложили мне работу, говоря, что в деревне нет занятий, а в городе я мог заработать рублей тридцать для матери. И я точно мог бы заработать, если бы не заболел.

Ректор слушал молча и начинал доверчивей всматриваться в бледное лицо и серьёзную мину Стефана. Сильвестр глядел в сторону, чтобы не выдать, как был смущён необычными приёмами и переменой внешности Стефана. Он делал его невольным соучастником своего обмана.

— Какие работы достал ты в городе?

— Я вёл счёты в конторе одного купца-фабриканта, — смело сослался Барановский на нового знакомого. — А сверх того, мне давали работы при театре…

— Как при театре?..

— Боюсь, что вы не одобрите… — проговорил робко Стефан.

— Говори всё прямо, — ободрил его ректор.

— Я по вечерам ходил переписывать роли актёрам, переписывал и целые пьесы.

— Не следует знаться с такого рода людьми! — прервал ректор строго.

— Вот как случился этот грех. Останавливался я у тамошнего протоиерея Николаевской церкви Нарыкова; познакомился с сыном его. Сын этот недавно кончил в семинарии курс, и очень хорошо. Через них познакомился я с Волковым.

— Слыхал я о Волкове… — прервал его больной.

— Волков — купеческий сын, он работал в купеческой конторе по желанию своего отчима. Но с тех пор как удалось ему увидеть актёров итальянской оперы, которые играют при дворе государыни… — Барановский остановился перевести дух и положил руку на грудь с болезненной усталостью.

— Садись! — приказал ректор усталому Стефану, заинтересованный его рассказом.

— С той поры Волков получил такую страсть к театру, что вернулся в Ярославль и завёл там на свой счёт здание для театра и актёров. Бывает в театре весь город. Играют у него классические трагедии Сумарокова и другие классические пьесы. Волков был хорошим приятелем сына Нарыкова и пригласил его помогать ему в этом предприятии. Нарыкову самому понравилось это занятие, и теперь он поступил в труппу Волкова актёром.

— Актёром! Сын протоиерея?.. Да чего же смотрел отец его? Как он дозволил ему вмешаться между отверженцами, поступить на такое ничтожное занятие! Что же ты, хвалил его за это?

— Мне вмешиваться не пристало. Говорил я ему, спрашивал: «Как это вы решились принять такое звание, которое на Руси в грош не ценится! Вы ведь всю жизнь проведёте в темноте и ничтожестве…»

— А что же отец его? — спрашивал больной, с горячностью приподнимаясь на своей постели.

— Он говорил, что отец был сначала против этого звания, но что его убедили. Ему напоминали, что в древности в развитых государствах уважали звание актёра и талант его ставили высоко; сбегались слушать его, плакали, слушая его, исправлялись от своих недостатков. Начали убеждать его, что театр может быть очистительною силой для общества, если место актёров будут занимать люди образованные и с талантом. После всего этого — родитель уступил.

— Уступил! — воскликнул больной. — Легко сказать! Что, если все мы свернём с ума, как твой почтенный протоиерей: ведь эдак мы всё уступим! Всякой блажи начнём помыкать и уступать! Что ж? И тебя, может быть, уговаривали поступить в актёры к ним? Ввергнуться в этот омут греха и сует, свернув с дороги труда и самоотреченья ради веры! Так ли? — ядовито спрашивал больной Стефана.

— Моё дело другое. Передо мной лежит другая дорога, потому я спешил вернуться сюда, снова приняться за свои занятия. И будь я человеком свободным…





— И тогда ты должен бы был помнить, как высоко стояла всегда наша Духовная академия, чем ей обязана была вся Русь! Наши учёные перенесли науку свою на север, распространяли её, жертвуя жизнью. Они первые населяли северные пустыни, и около этих святых отшельников осмеливались селиться робкие поселяне, страшившиеся и бежавшие от вражьей силы татар-язычников! — говорил ректор с одушевлением, забывая болезнь и слабость. — И вот ты ждёшь, — продолжал он с изменившимся голосом, с хрипом, — ты ждёшь, когда ты сделаешься свободным человеком…

— И пойду своей дорогой… — договорил за него Барановский с притворным простодушием и спокойно.

— Гм! — промычал больной и поднял руку, протянув её, как будто желая наложить её на уста Стефана. — Помни, — начал он протяжно, — что, если дорога эта будет путём греха или не на пользу ближних твоих, я всюду нагоню и остановлю тебя! Помни это! Теперь — ступай, — отпустил он Стефана.

— Если позволите, сегодня я опять пойду к доктору…

— Ты, Сильвестр, проводи его и передай мне, что скажет доктор о его болезни, — приказал ректор, не доверявший Барановскому, несмотря на всю его бледность и усталость.

Присутствуя при всей этой сцене, Сильвестр Яницкий понимал смелую, опасную игру своего приятеля; он дрожал, чтобы ректор не понял, о какой дороге говорил Стефан. Яницкому было ясно, что, говоря о Нарыкове, Барановский смело излагал свои собственные мысли и оправдание своим желаньям. Вместе с тем он излагал оправдание своим поступкам в будущем. Яницкий был возмущён смелостью, звучавшей в твёрдой интонации и в каждой ноте голоса Барановского. В конце этой сцены Сильвестр был так же бледен, как его приятель, только естественною бледностью, от волнения. Он был очень рад, что получил приказание идти за Барановским, и мог выйти из комнаты больного, пока тот не заметил его смущения. Он шёл рассерженный на Барановского за его смелые выходки.

— Вы сейчас пойдёте к доктору? — спросил он его холодно, проходя по длинным коридорам и переходам, отделявшим комнату ректора от классов и рефектории.

— Я попрошу вас пройти теперь же, если вы свободны, — ласково отвечал Барановский, будто не замечая пренебрежения в голосе Сильвестра.

— Я должен выполнить, что приказано, — отвечал Сильвестр.

Приятели вышли вместе из двора академии, Сильвестр не мог говорить, потому что не мог совладать с негодованием на Барановского; он шёл за ним, опустив глаза, и не замечал, какими улицами шёл приятель. Рассеянно повернул он за ним в узкую улицу, шедшую немного под гору, и с удивленьем увидел, что оба они стояли у дверей жидовской корчмы, черноглазая пожилая еврейка приветливо отворяла им, приглашая войти.

— Куда вы это?.. — спросил Сильвестр приятеля.

— Я ничего не ел сегодня, — отвечал Барановский с притворною кротостью.

— Что ж вы не сказали этого прежде? — возразил Яницкий.

— Я вижу, вы осерчали? — извинялся Стефан. — Прошу вас, пройдите к доктору без меня, он вам открыто скажет всё обо мне, не стесняясь моим отсутствием. А я не могу идти дальше.

Сильвестр согласился поневоле, чтобы не спорить перед еврейкой, и поскорей удалиться от такой обстановки.

— Мы увидимся с вами сегодня в саду академии, — сказал он Барановскому, холодно взглянув на него.

— Хорошо. Я выйду в сад к вечеру, перед всенощной.

Яницкий удалился быстрыми шагами от возмутившей его корчмы, где Барановский собирался подкрепить свои силы. Он был действительно утомлён и голоден. Разговор с ректором очень волновал его; несмотря на отчаянную смелость, на него находил страх, и он ждал иногда, по едкому тону ректора, что конец будет не в его пользу и мог грозить ему исключением из академии. Но, высказываясь так открыто, Барановский руководился расчётом: никакие слухи, дошедшие до начальства, никакие россказни не могли уже повредить ему: сам всё слышал от него, мог сказать ректор.

Теперь, когда всё окончилось лучше, чем можно было ожидать, Барановский принялся за еду с усиленным аппетитом. Он давно имел привычку ходить в эту корчму. Кроме дешевизны она представляла ещё другое удобство: туда стекалось много народа из разных углов города и из пришельцев и прохожих, и можно было подчас услыхать там свежие новости из дальних концов Руси и Украины.