Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 60



— К сожалению, я не могу дать вам ни одного экю[3] и ни одной лошади, так как приказаний относительно вашего посольства я не имею, — опять-таки любезно, но твёрдо ответил губернатор.

Яглин перевёл это подьячему.

— Да что это за бесова страна? — рассердился тот. — Их послов мы от самого рубежа с почтением всяким и береженьем везём, всю дорогу кормим, а в Москве зачастую им великий государь кушанья со своего стола жалует, а они ничего не хотят для нас сделать. Да что мы — воры, что ли, какие? Скажи ему, что не Гришки Отрепьевы мы.

Яглин объяснил рассердившемуся подьячему, что будет напрасным трудом передавать это градоправителю, так как тот всё равно не знает, кто такой этот Гришка Отрепьев, а затем обратился к губернатору:

— Как же нам быть? В Ируне нам никак оставаться невозможно, так как дел в Гишпании у нас никаких нет.

— Тогда вам лучше всего переехать в наш город. Здесь вы можете найти очень недорого хорошие квартиры и жить, пока от маршала Грамона не придёт распоряжение относительно вас.

— Делать, видно, нечего, Прокофьич, — сказал подьячему Яглин. — У этого ничего не выторгуешь, о Крещение снега не выпросишь, видно. С этим и идти назад к Петру Ивановичу.

— Да с чем придём-то, Романушка? С пустыми руками? Да он нас батогами забьёт! — жалобным голосом произнёс подьячий.

— Ну, авось не забьёт: здесь не Москва, — сказал Яглин. — А только больше ничего у градоправителя мы не выпросим.

— Да уж коли так, то делать нечего — пойдём, — со вздохом согласился подьячий.

Русские по-прежнему до земли поклонились губернатору и вышли на улицу.

— Ну а теперь не мешало бы и закусить, — сказал подьячий. — Ведь с самого утра маковой росинки во рту не было.

Яглин согласился с ним, что действительно закусить не мешало бы, но он не знал, как это сделать.

Около губернаторского дома всё ещё толпились любопытные, сопровождавшие давеча русских. Яглин хотел было обратиться к кому-нибудь с вопросом об интересовавшем в настоящую минуту их обоих предмете. Но в это время около них очутился Баптист с кувшином вина. Яглин обрадовался этому и стал расспрашивать солдата.

— О, это можно великолепно устроить! — ответил Баптист. — Здесь неподалёку есть отличный кабачок. Я вас сведу туда. Там хорошо и накормят и напоят.

Жажда адски томила подьячего, и он, забрав в свои руки кувшин, хотел было приложиться к нему, однако его уговорил не делать этого Яглин.

— Здесь ведь не кружало царское, — сказал он. — Да и что скажут в Посольском приказе, если узнают, что за рубежом мы на улицах пьянствуем.

Баптист увёл русских в какой-то кабачок, и здесь подьячий отвёл свою душу на фряжском вине, так что только под вечер Яглин уговорил его идти из Байоны, и то только угрозой, что он всё расскажет Петру Ивановичу Потёмкину. Что же касается Баптиста, то он был в восторге от подьячего, не отставал от него в опоражнивании кружек и проводил их на большое расстояние из города.

VII

Стольник Пётр Иванович Потёмкин, чрезвычайный посол царя Алексея Михайловича, в нетерпении ходил по комнатам того дома, который он занимал в Ируне.

Это был средних лет мужчина, толстый, с большой бородой и умным выражением лица. Одет он был в лёгкое шёлковое полукафтанье, такие же шаровары и тёплые бархатные сапоги. Он только что разобрался с посольскими бумагами, над чем работал вместе со своим советником, дьяком Семёном Румянцевым, сидевшим здесь же за столом и что-то выводившим гусиным пером на длинной полоске бумаги.

Восковая свеча скудно освещала всю бедно обставленную комнату, вдоль стен которой стояли сундуки и коробы, наполненные как собственным имуществом посланников, так и подарками московского царя иностранным государям и начальным людям, которых посланник находил нужным одаривать.

Московский царь, в сущности, был в то время таким же хозяином в своём государстве, как любой помещик в своей вотчине, и отличался тою же бережливостью, как и многие из них. Поэтому когда отправлялся в чужие земли посланник и ему выдавались по описи различные подарки, состоявшие в большинстве случаев из мехов, то в Посольском приказе ему читался целый наказ относительно этого.

— А подарки тебе давать только государям, жёнам их и детям. А начальным людям подарков не давать. А ежели которые просить будут, то тем говорить, что об этом-де нам от великого государя наказа не было. А ежели которые будут какие помехи для дела делать и утеснения, и отсрочки, и обиды, то тем давать, но немного, а начинать с худых вещей, с мехов ли попорченных или вещей каких поломанных.

Каждый такой подарок посланник обязан был вносить в список с обозначением цели, для чего он делался.

— Пиши, Семён, — диктовал Потёмкин. — Дуке Севильскому дадено при отъезде мех черно-бурой лисицы, попорченный в пяти местах, каждое место в деньгу, а на хвосте волосья повылезли. Да ещё дадена ему мерка малая жемчуга. Не забудь написать: «худого», Семён.

— Написал, — ответил Румянцев, худой, высокий человек с постным, худощавым лицом и длинной узкой бородой.



— Да ещё, бишь, кому там чего дадено? — сказал Потёмкин, чеша себя рукой в густой бороде.

— Дали мы тогда ещё тем двум боярам ихним… как, бишь, их? да, грандам… по куску алого бархата на камзолы…

— Да, пришлось дать собакам в зубы… — произнёс Потёмкин. — Бархат-то больно хорош был: на царские опашни такой идёт. А тут — на-поди — им пришлось дать! Делать нечего: похуже не было. Всё, что ли, там?

— Кажись, что всё, — ответил Румянцев, просматривая запись.

— Смотри, Семён, вернее заноси: в приказе с нас всё строго спросят. — Потёмкин перестал ходить по комнате и сел в кресло у отворенного окна, в которое смотрела на него роскошная южная природа. — Ну, ладно, Семён, — сказал он. — Будет на сегодня. Складывай свою письменность. Чего сегодня не вспомнили, завтра авось придёт на память.

Дьяк молча стал свёртывать свитки и укладывать письменные принадлежности.

— Охо-хо! — вздохнул Потёмкин. — Когда-то мы, Семён, в Москву-то приедем?

— Аль соскучился, Иванович? — спросил Румянцев, вкладывая свитки в полотняные чехлы и затем укладывая их в коробья.

— А ты разве нет?

— Нет, и я соскучился дюже. Там ведь у меня семья.

— И жена молодая, — сказал, засмеявшись, Потёмкин. — Эх ты, старый греховодник! И надо было тебе пред самым отъездом жениться.

— Не добро быть человеку единому. Так и в Писании сказано.

— А теперь нешто ты не един? Поди, тоже на здешних девок гишпанских заглядываешься?

— Ну, вот! — недовольным тоном ответил Румянцев. — Нешто я — Прокофьич? Это он такими делами занимается.

— Знаю, знаю — и к вину и к девкам подвержен. Ох уж этот мне Прокофьич! Мало ль я его бью, а ему всё неймётся. Вот приедем в Москву, я нажалуюсь на него в Посольском приказе, пусть батогов попробует всласть. Вспомнит он тогда фряжское вино да гишпанских девок.

— Ты лучше его бабе нажалуйся. Это вернее будет. Ведьма она у него сущая, а не баба.

— Одначе что же это их так долго нет? Не забрали ли их в полон? Ведь, кажись, война промеж Гишпанией и Фряжской землёй покончилась. Чего же ради мы-то здесь семь-то месяцев сидели?

— Должно, дорога-то не близкая… Пешком-то ведь не то что на коне. Может, приморились да где-нибудь и соснули.

— Ну, тут спать-то нечего, — сердито сказал Потёмкин. — Это — царское дело, не своё.

В это время в комнату вошёл молодой человек лет двадцати, одетый в шёлковую цветную рубаху и такие же шаровары. Это был сын Потёмкина — Игнатий.

— Что, Игнаш, скажешь? — спросил, поворачиваясь к нему, посол.

— Роман Яглин с подьячим Прокофьичем пришли, батюшка.

— А, пришли-таки наконец? — обрадовался Потёмкин. — Ну, ну… добро. Зови их сюда!

Игнатий вышел, и через некоторое время в комнату вошли усталые Яглин и подьячий. Последний тотчас же и сел на что-то, тяжело отдуваясь.

3

Экю — французская золотая монета достоинством около 2 рублей.