Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 60

За рубежом и на Москве

Часть первая

С царским посольством

I

Молодой человек громко расхохотался, когда толстяк, пробалансировав на самом краю небольшого обрыва, не удержался и, взмахнув в воздухе руками, сорвался и скатился вниз. Он быстро подбежал к краю обрыва и, продолжая смеяться, смотрел до тех пор, пока толстяк не подкатился к какому-то большому камню, о который ударился своим объёмистым чревом, и не остановился.

— Что, Прокофьич, жив ли? — крикнул он, наконец перестав смеяться.

Толстяк открыл глаза и, взглянув вверх, где пред ним расстилалось голубое южное небо, сделал было попытку пошевелиться. Но в ту же минуту он громко застонал, почувствовав боль от ушибов и ссадин на теле.

— Жив ли, Прокофьич? — повторил свой вопрос молодой человек, которому теперь стало жалко своего несчастного спутника.

— Ой-ой-ой! — запричитал толстяк. — Совсем расшибся… насмерть. Мать Пресвятая Богородица! Ангелы-архангелы, святые угодники! Да что же это такое? Живого человека — и насмерть!

Молодой человек сбежал с обрыва к товарищу и наклонился над ним, а затем, беря его под руку, произнёс:

— Ах, Прокофьич, и как же это тебя угораздило?

Это прикосновение заставило толстяка открыть глаза, которые у него всё это время были закрыты, и вскрикнуть:

— Чур меня! Чур меня! Не тронь! Отойди, нечистая сила!

— Да ты чего, Прокофьич? Не думаешь ли, что ты теперь на том свете?

Толстяк ещё шире открыл глаза и пристально уставился на молодого человека.

— Это ты, Роман? А ведь я думал, что умер! — узнав молодого человека, промолвил он. — Ой-ой! Батюшки! Всего избило.

— Ну, давай-ка я помогу тебе, — сказал молодой человек, названный Романом.

— Ой-ой, полегче, милый, полегче! — опять застонал толстяк, когда молодой человек подсунул свою руку под его спину и попытался приподнять его, что было не совсем-то легко, если принять во внимание солидное сложение упавшего. — Никак, хребет переломил. Дотронуться нельзя… Ой-ой!

Но Роман хорошо знал, что подьячий Михаил Неёлов всякую боль преувеличивает. Недели три тому назад посланник московского царя, Пётр Иванович Потёмкин, у которого на службе состоял подьячий Михаил Неелов, сильно рассердился на последнего за то, что тот не хотел включить в грамоту королю испанскому в титуле его звание «повелителя индийских стран».

— Нет такой индийской страны, где бы король гишпанский был повелителем, — заявил Неелов. — В землях индийских не король гишпанский царствует, а Гог и Магог. Это и в книге «Зерцало тайное» сказано.

— Ой, не умничай у меня, Мишка! — Сердито застучал по столу согнутым пальцем Потёмкин. — Лучше тебя, приказная строка, знаю, что говорю. Пиши, что приказываю.

— Воля твоя, государь Пётр Иванович, на то ты и посланник, а мы все слуги твои… А такого титула у короля гишпанского нету и николи не бывало.

— Ой, не умничай, крапивное семя, чернильное зелье! — Продолжал стучать пальцем Потёмкин. — Батожьём велю отлупить, как козу.



— Уволь, государь Пётр Иванович! — Опять закланялся подьячий. — На Москве с меня спросят. Ты — посол, велик человек, а до письма не прикладный. А что в грамотах написано — с меня в Посольском приказе спросят. Хоть повесь — не могу.

Горяч был посланник далёкого царства, которое за рубежом все звали Московией и про которое думали, что оно находится чуть ли не там, где небо с землёю сходится, — и, схватив со стола серебряный ковш, привезённый им из Москвы, запустил им в подьячего.

Не успел увернуться толстый подьячий, и ковш попал ему в голову. Хоть и тяжёл он был, но легко ударил Неелова по плечу; тем не менее последний счёл необходимым присесть на землю и завыть благим матом, точно его зарезали.

Роман Яглин, вспомнив этот случай и зная, что подьячий больше стонет, чем следовало бы, не обратил внимания на его стоны.

— Ну, вставай, вставай, Прокофьич! — решительно сказал он, приподнимая толстяка с земли. — Поохал — и будет: пора и честь знать!

Но подьячий ещё раз закричал, точно от невыносимой боли. Однако Роман Яглин продолжал поднимать его вверх, причём Неелов беспорядочно тыкал ногами в сапожишках с подковками в мелкий щебень, усеявший скат пригорка, и несколько раз снова падал на землю.

Наконец Яглин окончательно поднял его и посадил на ближайший большой камень.

— Ох… ох! — всё-таки застонал Неелов, обтирая рукавом бархатного, выцветшего от южного солнца кафтана своё потное лицо с длинной рыжей бородой. — И разбился же я!.. Совсем захвораю теперь. Умереть, видно, придётся здесь, на басурманской стороне, без покаяния и причастия, погибнуть на чужедальной сторонушке без жены, без деток малых…

— Ну, будет тебе! — рассмеялся Яглин. — И Москву, даст Бог, увидим, и жену свою с детьми, и угодникам Божьим поклонимся. Вернёмся туда.

— Ох, чует моё сердце, Романушка, что не вернёмся. Шутка ли подумать: почти год по чужбине шатаемся! В каких землях только не перебывали: и морем ехали, и в Неметчине были, у гишпанцев сколько времени живём. А тут ещё к французскому королю ехать надо.

— Ничего не поделаешь, Прокофьич, — утешал подьячего Яглин. — Надо службу царскую править. Вот побываем у французского короля да и домой поедем.

— Это, Романушка, только сказка скоро сказывается, да не скоро дело делается. Пока у французских людей поживём, да всё дело справим, да в дороге пробудем — и-и сколько ещё времени пройдёт! А я — человек слабый, сырой, да и больной к тому же. Где же мне столько времени в дороге пробыть? Ты не гляди на меня, что я такой полный. Толщина-то эта самая у меня от болести и есть. На Москве мне это немец-лекарь сказал. Он говорит, что у меня во чреве жаба сидит. Оттого и полнота эта проклятая. И лечил он меня тогда, безоар-камень[1] давал, китайский ревень-корень толок, подмешивал туда, да всё это с селитрой взбалтывал и велел по зарям пить с молитвою. Да всё не помогает. Нет, видно, придётся помереть в этой окаянной басурманской стороне.

Яглин в это время сел против подьячего на небольшом камне и смотрел кругом на лежавшие окрестности.

— Ну, чего ругаешь ты, Прокофьич, здешние места? — через минуту сказал он. — Места здешние, прямо надо сказать, благодатные! Глаз, кажется, не оторвал бы, век глядел бы — не устал бы.

II

Действительно, окрестности были прекрасны. Далеко на юге синели высокие горы с белевшими от снега вершинами, ослепительно сверкавшими под яркими лучами южного солнца Испании. Дальше их виднелся какой-то город с зубчатыми стенами и башнями, вдоль которых тянулись, зеленея садами, пригороды. Внизу, под самой горой, вилась какая-то река, причудливо извиваясь между встречными каменными грядами, да виднелся какой-то замок с высокими башнями и мрачно смотревшими бойницами, с несколькими часовыми, чуть ли не уснувшими, опершись на свои тяжёлые мушкеты. А на востоке высилась тёмная гряда Пиренейских гор. Всё это было облито жарким солнцем, причудливо игравшим на стенах мрачного замка, и на поверхности весёлой речушки, и на полувыжженной, желтеющей долине, и, наконец, на самых путниках, одетых в диковинные московские костюмы.

— Ну, тоже… Нашёл, на что смотреть-то! — ворчливым тоном ответил подьячий. — Горы да долины, долины да горы. Эка красота, подумаешь! То ли дело у нас, на Москве!

— Да ведь ты про город толкуешь, а я тебе вот на что указываю — на натуру эту самую, — вспомнил Яглин чужеземное слово, которое помогло ему объяснить его мысль.

— Натуру! — продолжал ворчать подьячий. — Да что здесь хорошего в ней, натуре-то этой самой! Глазам только больно становится, передохнуть им не на чем. А на Москве-то у нас то ли дело! Выйдешь себе за городские ворота да как взглянешь кругом — ровень такая, что глаз не разберёт, где земля кончается, где небо начинается. Лях ли, татарва ли некрещёная покажется — эва откуда увидишь их! А здесь что, в Гишпании этой! Вот идём мы с тобою горами, а кто знает, может, вот за этим камнем сидит какой-нибудь головорез в коротких штанах да и ждёт, пока ты подойдёшь к нему поближе, чтобы ножом тебя в бок пырнуть… Тоже земелька, нечего сказать!

1

Бeзоар — кишечный камень животных. В прежнее время ему приписывалась целительная сила. (Здесь и далее примеч. авт.).