Страница 18 из 84
— Вот я и кинулся к тебе, государь-милостивец!.. Пока не оздоровел да не ушёл Васька-вор, изловить ево надоть и отнять клад-то! Неужели ево неумытому рылу такими миллионами владеть?! — с искренней завистью и злобой вырвалось теперь и у доносчика.
— Нет! И быть тому нельзя! Я не позволю того! — быстро, решительно отозвался Гагарин.
— То ж есть царска регалия... Потребно и сдать ту вещь его царскому величеству! — дополнил умный Келецкий решительное, но двусмысленное заявление князя.
— Да... Конечно, надо государю! — подтвердил тот, поняв поправку секретаря. — Ну, пока ступай, голубчик... Скажи, чтобы тебя там покормили, вина дали... Ты, вижу, устал... Наверное, голоден!..
— Второй день, почитай, маковой росинки во рту не было... Сломя голову гнал, тебя бы на пути перенять пораней, государь мой, милостивец! Ваше княжеское сиятельство!.. Тут только подъезжаю к слободе, а твой караван и вот он... Я в лодку прыг и челом добил тебе, батюшко-кормилец!..
— Ещё раз, спасибо за верную и усердную службу!.. Ступай... А мы тут подумаем, как без шуму да повернее изловить этого разбойника-душегубца Ваську и головорезов его... Ступай...
С земными поклонами, пятясь спиной к выходу, выкатился из шатра Нестеров. Келецкий вышел за ним, дал приказ накормить нового члена свиты и обращаться с ним хорошо.
А Гагарин, усталый от допроса и пережитых волнений, вытянулся на своей тахте, снова раскурил полупотухшую трубку и замечтался о неожиданной находке, о дивном рубине, который посылает ему судьба при самом вступлении в обладание Сибирью. Конечно, он и не подумает отослать камня Петру, если только рубин попадёт в его руки.
«Это — доброе предвещание на пороге новой жизни!» — подумал он, потягиваясь на своём мягком, тёплом ложе, поправил подушки, лежащие под головой, затих и стал прислушиваться к журчанью и плеску быстрых волн, ударяющих о бока барки, к лёгкому свисту и шуму ветра в снастях мачты, на которой был поднят парус, благо ветер попутный, в корму... И прислушиваясь к этим звукам, убаюканный ими, князь заснул. Келецкий, осторожно заглянувший минут через десять в шатёр, увидел сомкнутые глаза, услышал глубокое, ровное дыхание, осторожно опустил полу шатра и приказал окружающим:
— Же б было тихо! Князь почивать изволит!..
И до того полный порядок и спокойствие царили на барке, а теперь совсем замерли, притихли люди. Даже здоровяк-лоцман у рулевого штыря стал осторожнее двигать тяжёлое скрипучее правило... Только шум ветра и плеск воды о борты судна по-прежнему нарушали тишину, баюкая задремавшего вельможу.
А Келецкий, оглянувшись, видя, что всё в порядке, прошёл в жилое помещение барки, защищённое от ветра и непогоды и тоже богато убранное сукном и коврами. Здесь сидели у небольшого окошечка, затянутого слюдою, две женщины, единственные во всей ближней свите Гагарина: его экономка, панна Анельця Ционглинская, стройная, полная женщина среднего роста, лет двадцати двух с белой кожей, с нежным румянцем на щеках. Две тяжёлых косы каштанового цвета спускались по спине. Лицо её нельзя было назвать правильно красивым, черты его были не совсем соразмерны и слишком крупны для женщины. Но общее выражение затаённой страсти, веселья и игривой ласки постоянно лежало на этом лице, крылось в уголках полного, пунцового рта, искрилось в больших, слегка навыкате, тёмно-синих глазах, зрачки которых, расширяясь в минуты оживления или страсти, делали их совсем чёрными... И это выражение, эта затаённая чувственность и женственная покорность, написанная на лице, влекли к панне Анельце мужчин больше, чем влечёт холодная красота других женщин. Сейчас экономка, а вернее, одна из постоянных наложниц князя, что-то плела тонким крючком слоновой кости.
Напротив неё, по другую сторону небольшого столика, покрытого тяжёлой шёлковой скатертью, сидела вторая фаворитка, француженка — лектриса, как она числилась по штату, мадемуазель Алина Дюкло, и, гадая заграничными, красиво разрисованными картами, раскидывала их на всякие лады, складывала из них разные решётки, колёса, подобия ромбов, шестиугольников и других математических фигур, беспрерывно считая, пересчитывая карты и нашёптывая какие-то таинственные слова, похожие на заклинания.
Полька с большим интересом следила за действиями своей подруги, с которой жила очень мирно, как мирно порою уживаются в гареме разные жёны одного паши.
Как и можно было ожидать от избалованного, причудливого во всём, сластолюбивого князя, его лектриса представляла полную противоположность панне Анельце, экономке.
Живая, маленькая, нервная, пухленькая, но казавшаяся неполной, благодаря породистой стройности и гибкости стана, с детскими ручками и ножками, с невинным личиком монастырской пансионерки, с звонкой и быстрой речью, с причудливой волной золотисто-рыжеватых кудрей, — она казалась созданной из огня и блеска рядом с положительной, медлительной немного в движениях и словах, пышной и женственной сарматкой.
Но всё это было только внешностью девушки, которая успела в галантном Париже пройти всю школу страстей и разврата, попав в водоворот любовных приключений ещё девочкой одиннадцати лет, и в течение семи-восьми лет, пока она очутилась в доме Гагарина, вполне завершила своё многостороннее «образование» приличной распутницы, творящей крайние мерзости под маской гувернантки, модистки, лектрисы, а не явно, как это делают менее сообразительные остальные развратницы, уличные проститутки и явные кокотки.
Мечтой мадемуазель Алин было составить себе хорошее состояние, вернуться на родину, выйти замуж за какого-нибудь бравого военного и дожить в почёте и довольстве остаток жизни. Но излишняя нервность порою выбивала из колеи расчётливую содержанку, и она гораздо медленнее приближалась к заветной цели, чем могла бы по своим внешним данным и по тонкому, холодному уму, который светился в её серых, стальным блеском отливающих глазах...
При появлении иезуита обе женщина оживились. На обеих он влиял, как мужчина, но различным образом. У панны Анельци к чувственному вожделению примешивалось полное, благоговейное обожание Келецкого, как наставника. Она одна знала, что Келецкий — лицо духовное, тайно исповедовалась ему, получала отпущение грехов и тут же наново грешила и со своим исповедником, и с Гагариным, и ещё изредка с другими, кто умел повлиять на пылкое и чувствительное сердечко панны. Келецкого она обожала до того, что без раздумья совершила бы по его слову какое угодно преступление, не пощадила бы чужой и своей жизни.
Француженка относилась к нему не так.
Правда, она не знала наверное, кто такой этот всеведущий человек, врач, секретарь, начитанный правовед и богослов, который порою вступал в споры и побеждал самых прославленных, начитанных православных попов и светских любителей Священного Писания, каких много было тогда в русском обществе...
Она не задавалась вопросом, как и чем умеет влиять тихий, незначительный, чужой наёмщик на причудливого, избалованного, самовластного Гагарина, на Анельцю, на неё самое, на всех в доме. Француженка не допытывалась, какие тайные пружины и цели мешают сдержанному, гладко выбритому, услужливому человеку, общему любимцу и поверенному, использовать это огромное влияние для скорейшей наживы... Почему он так скромен в своих аппетитах и желаниях, так нестяжателен, почти бескорыстен?.. Отчего старается всех обязать, всем услужить и сам почти не требует взамен услуг, уступок или выгод, тайных и явных?..
«Наверное, недаром он прикидывается таким святошей!» — решила француженка и успокоилась на этом.
Влекло её другое к иезуиту: общность душ, убеждений, или вернее отсутствие всяких убеждений, презрение ко всему, что считается обычным, обязательным и даже священным для большинства людского стада!
Так и Келецкий и Алина называли окружающих, и на этом они сошлись. Себя они тоже не считали выше окружающих, а только умнее.
Усевшись между обеими, Келецкий обратился к Алине:
— Гадаете, очаровательная... Ну, что же выходит?..