Страница 34 из 99
— Какой это Барятинский? Не князь ли Фёдор Юрьевич?
— Нет, дедушка, это его сын. Князь Иван Феодорович...
— С отцом я когда-то был дружен. Помнишь ли, князь Алексей, с каким удовольствием он помогал нам жечь разрядные книги? Прочие Рюриковичи очень артачились: как, мол, я сяду ниже простого дворянина и как я могу подчиняться ему?.. А князь Феодор Юрьевич сразу постиг и открыто говорил всем, что, пока не сожжены разрядные книги, не может быть ни порядка в управлении государством, ни дисциплины в войсках... Если сын пошёл в отца, то можно поздравить царя, что он знает толк в людях.
— Сын не только пошёл в отца, но превзошёл его: ему всего двадцать пять лет от роду, и он уже полковник, и полк носит его имя. Он, первый, с одним батальоном занял редут на горе под Фридрихсштадтом и вытеснил из него шведов; первый начал и преследование. Я встретился с ним в то время, как полк его на привале варил кашу, и он вместо того чтобы отдохнуть после жаркого дела и собраться с новыми силами для преследования шведов, повёз меня к Репнину в главную квартиру.
— Да, — сказал князь Василий Васильевич, — с такими людьми немудрено бить шведов. Карл, я думаю, радёхонек, что его нет под Фридрихсштадтом и что он может приписывать поражение своих генералов своему отсутствию. Ну, а на письмо моё нет ответа?
— Вероятно, ответ придёт позже, дедушка; Репнин не советовал мне дожидаться его, потому что государь не любит писать в походе, да ему и некогда, а он, кажется, намерен сам отвечать вам.
— И ты его после этого ужина уже не видал?
— Видел, дедушка, на другой день утром он позвал меня к себе в ту же избу, где мы ужинали. Он сидел за ландкартой с циркулем и карандашом в руках.
«Прощай, князь Михайло, — сказал он мне, — кланяйся от меня пинежцам и скажи деду, что мне не нужно никакого пересмотра суда, чтоб от всей души жалеть, что он потерял столько лет своей жизни без пользы для России; но он сам знает, сам пишет мне, что я не мог поступить иначе, как поступил. То ли мне ещё советовали? Ещё скажи деду, что распоряжение о свободном выезде его из Пинеги сделано и нынче же отправляется с фельдъегерем; что он может ехать, куда желает, но что, я непременно надеюсь, что по окончании этой кампании он приедет ко мне — посмотреть на принадлежащий нам Финский залив и на новую столицу России. Что-то скажет великий Голицын, увидев, что там, где десять лет тому назад были непроходимые болота, вырос теперь очень порядочный городок? Что скажет великий Голицын, увидев русский флот в Балтийском море?»
«Государь, — отвечал я, — великий Голицын, не видав ещё ни Петербурга, ни Кронштадта, ни Балтийского флота, знает, однако, кого надо называть великим».
— Ты так отвечал ему? — спросил князь Михаил Васильевич. — Ай да племянник! Эким куртизаном сделался за границей! Что ж, ответ этот, верно, не повредил тебе?
— Напротив, дядюшка. Государь пристально посмотрел мне в глаза и самодовольно улыбнулся.
«Прощай, — повторил он мне, — жаль мне, что ты выходишь в отставку; но когда поправишься, может быть, опять поступишь на службу. Не забудь сказать деду, что я не теряю времени, что ты застал меня за работой: ловлю поджигателя Штенбока, который, кажется, хочет нарушить нейтралитет Гольштейна и перенести войну туда».
От царя я зашёл к Репнину — поблагодарить за все его любезности, и он в довершение своих любезностей отправил меня до Данцига с фельдъегерем, повёзшим указ царя о вашем освобождении.
— Я говорил тебе, Марфа, готовиться к дороге, — сказал князь Василий Васильевич, — ты, я знаю, хоть сейчас готова; но мне не восемнадцать лет, погодим хоть до пятой недели поста, авось теплее будет. А привёз ты мне, Миша, то, что обещал? — обратился он к внуку.
— Термометр? Как же, дедушка, три привёз, и один — нового устройства, усовершенствованный. Мне подарил его на днях, в последний проезд мой через Данциг, профессор Фаренгейт[45]. Пан Ведмецкий, вероятно, уже распорядился прибить его за окошко в вашем кабинете.
— Любопытно посмотреть, сколько теперь градусов, давеча утром, я думаю, градусов пятьдесят было.
Князь Михаил Алексеевич пошёл в кабинет деда и вскоре возвратился с известием, что на дворе сорок четыре градуса мороза[46].
— Видишь ли, Марфа, в кабинете мне сидеть приличнее, чем в санях. Пойду в кабинет. Я даже здесь озяб немножко, несмотря на камин, да и спать пора мне: скоро одиннадцать часов. Прощайте. Спасибо, Миша, за приятные известия и за термометры. Теперь, Павловна, можешь сколько хочешь пристраивать своего шалуна: я советую тебе поклониться в пояс князю Михаилу Алексеевичу, видишь, в какую он вошёл силу.
— А куда, Анна Павловна, желали бы вы поместить вашего Петю? — спросил по уходе деда князь Михаил Алексеевич. — У меня, может быть, нашлось бы для него местечко: герцогиня Гольштейн-Готторпская просила у меня мальчика, который бы не знал никакого языка, кроме русского; в этом отношении ваш Петя может быть принят без экзамена, но не слишком ли он шаловлив?
— Петя-то? — сказал Спиридон Панкратьевич. — Это самый смирный, самый нравственный ребёнок в мире. Не след бы мне хвалить своего сына, но это вам всякий скажет. Вот хоть и её сиятельство, княгиня Марфа Максимовна, подтвердят. Они сейчас награждали его разными лакомствами. Иногда Пётр, разумеется, порезвится, да какой же ребёнок не резвится? Явите, ваше сиятельство, божескую милость, по гроб жизни будем благодарны. Эй, Пётр, где ты? Иди просить нашего благодетеля, чтоб его сиятельство отослали тебя к ирцагине Горчинской.
Пётр, забравшись между камином и диваном, уже давным-давно спал крепким сном, не грезя, вероятно, что в эту минуту решается его судьба. Спиридон Панкратьевич хотел было пойти разбудить его, да раздумал: «Ещё разревётся, скотина, — пробормотал он, — и тогда, прощай, ирцагиня».
— А зачем, смею спросить, — сказала Анна Павловна, — этой, как бишь её, нужен русский мальчик?
— Для практики в русском языке, — отвечал князь Михаил Алексеевич, — она желает, чтоб дети её свободно говорили по-русски. Петя читать и писать умеет?
— Ещё не совсем твёрдо, — отвечал Спиридон Панкратьевич, которому стыдно было признаться, что сын его не знает даже азбуки.
— Ну, там его выучат. У герцогини есть русский учитель, и, кажется, очень хороший, из духовного звания.
— Я бы могла рекомендовать тебе другого мальчика, — вполголоса сказала княгиня Марфа, дотронувшись до подсвечника, как будто она говорила о догоревшем огарке.
— У меня есть план, — отвечал ей муж, снимая стёклышко с подсвечника. — Итак, Анна Павловна, обдумайте хорошенько моё предложение и решайтесь, только я должен предупредить вас, что у герцогини баловать Петю не будут и что драться с уличными мальчиками, как, например, давеча, ему не позволят.
— Чего тут обдумывать хорошенько? — сказал Спиридон Панкратьевич. — Кто не рад счастию своего ребёнка? Я хоть сейчас отдам его с обеими руками. Строгость, ваше сиятельство, иногда не мешает. Я сам не потакаю Петру и сызмала толкую ему, чтоб он рос в честных правилах и сделался честным человеком, как отец его, осмелюсь доложить, ваше сиятельство.
Видя, что князь Михаил Алексеевич, не слушая его, встал и пошёл провожать до двери уходивших отца, мать и дядю и что молодая княгиня тоже встала, чтобы проститься с ними, Сумароков подошёл к своей жене и шёпотом сказал ей:
— Говорил я тебе, что всё обойдётся благополучно и что они ничего не знают о письме к князю Миките Ивановичу... Уж недаром не было лишней чарки нынче!..
Простившись с уходившими, князь Михаил Алексеевич возвратился на своё место.
— Я имел честь докладывать вашему сиятельству, — продолжал Спиридон Панкратьевич, — что строгости для нашего Пети я не боюсь, она может принести только пользу ребёнку. Я сам не охотник потакать шалостям и всегда, главное, внушал своему сыну, чтоб он рос честным человеком, в отца. Не след бы хвалить самого себя, ваше сиятельство, но осмелюсь доложить.
45
Изобретение термометра приписывают голландцу Корнелию Дреббелю (около 1630 г.). Англичанин Эдмунд Галлей усовершенствовал его в начале XVII столетия. Ртуть вместо спирта была употреблена в первый раз данцигским уроженцем Фаренгейтом только в 1720 году.
46
44° Фаренгейта равно — 334/5° Реомюра.