Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 13



Если бы моей задачей был не рассказ о днях рождения Ахматовой, как они проходили в этот и следующие девять лет, я бы описал это собрание, как наши, присутствующих, ухищрения противостоять стихиям и их безусловное торжество. Кто-то поднимался вместе с очередным выступавшим на дощатую эстрадку и, раскрыв зонт, держал его над ним и, насколько зонта оставалось, над собой. Кто-то, вроде меня, клялся, что ему эти падающие струи, не говоря уже капли, тьфу. Регулярно делались слабо юмористические попытки объяснить происходящее тем, что чествуемой бывшей хозяйке этого места наше чествование не по вкусу. Протокол события выглядел примерно так.

– Сегодня день рождения Ахматовой, сорок лет как ее нет…

– А как же дождь? (Смех.)

– Во-первых, дождь сейчас пройдет. Во-вторых, меня он совершенно не смущает… Сорок лет порядочный срок, особенно когда посередине его происходит исторический слом…

– А давайте мы вам зонтик дадим?

– Нормально, я хорошо себя чувствую… Всякое общение с ней выдразнивало из собеседника лучшее, на что он был способен, держало в повышенной творческой и интеллектуальной готовности. Так называемые «великие» присутствовали в ее обиходе не как имена культуры, а как почти личные знакомцы. Как у Пастернака: «Пока я с Байроном курил, / Пока я пил с Эдгаром По». На этих высотах такие связи и такой стиль отношений не выдуманы. Ощущение присутствия в компании вне времени и места, общее для таких избранников, органично для больших поэтов. «С Гомером долго ты беседовал один», – обращается Пушкин к Гнедичу, делая этим обращением и Гомера современником. Собеседником, значит, современником. Если Фауст, Дон Жуан, леди Макбет – не персонажи книг, а участники современной московской, ленинградской, ташкентской жизни, то тем более Гете, Моцарт, Шекспир, которые вывели их на публику.

– Снова хлынул. Ну что, придется еще с вами постоять.

– Ее предшественники были символисты. Поэты на пьедестале – над публикой, глядящей снизу вверх. Статуи всегда и реально крупнее человеческого масштаба, и выглядят так. Поэты ахматовского поколения были частью публики, но публика, пораженная их инаковостью, наблюдала проступающую за этой инаковостью грандиозность.



– Да это пройдет, это грибной дождь. А папка у меня непромокаемая…

– Искусству необходима фигура, превосходящая общепринятые размеры. Она показывает неограниченность его, искусства, возможностей, выход за рамки. Фигура не местного значения, принятая большим или меньшим кругом поклонников, а общенациональная. В России так было со времен…

И т. д.

Мне надлежало произнести вступительное слово. Я начал с того, что казалось мне самым существенным: с неофициального характера нашего визита сюда, нашей встречи, того, что мы будем говорить, делать в знак признательности к отсутствующей хозяйке места. Как если бы мы воспользовались тем, что ее сейчас здесь нет и чувствуем себя между этих сосен свободно, но в то же время постоянно помним, что она может каждую минуту дать о себе знать, что где-то рядом бродит ее тень. Я коротко вспомнил о том, какой я ее представлял перед моим знакомством с ней, об отдаленности ее тогдашней от меня совсем молодого наподобие того, как, скажем, от нее молодой был отдален Фет. О своих первых впечатлениях. О ее одновременно полной отчужденности от происходившего здесь и сейчас, ее реально ощущаемого пребывания в неких отдаленных, возможно, нездешних сферах, а пожалуй, и участие в том, что там совершается, – и столь же полной вовлеченности в то, что творится в комнате, за окном, в стране и в мире. Принадлежности неизвестному мне инобытию – и напряженного проникновения в интересы друзей, в государственную политику, в действие тайных пружин, и ее сочувствие, и ее негодование, и презрение. О ее непрерывной готовности к творчеству, к неожиданному приходу новых строчек: в каковом состоянии, по слову Элиота, и пристало постоянно находиться поэту – подобно пожарной машине, неподвижно стоящей у раскрытых ворот депо, но готовой сорваться с места по первому вызову. А когда строчек не было и она вела себя, как обычный человек, ее творческая антенна все равно оставалась как будто направленной на клубящиеся вокруг нее поэтические потоки, ища случая подключиться к ним. И опять-таки: одним стержнем, одним концом приемного устройства ее творческий аппарат был обращен к окружавшей ее реальности, другим – к областям, в которых сгущаются заряды поэзии. Я, как умел, обозначил ее место на поэтическом звездном небе. И под конец сказал, как она, живая, обеспечивала прочность пирамиды русской поэзии того времени.

Я представил всех приехавших, заметив, что кто-то из них раз или два встречал ее, а кто-то, может быть, видел во сне и пожелает рассказать: кто о чем захочет… Первый же сменивший меня на сцене, Юрий Кублановский, про сон и рассказал. «Я один из тех, кому посчастливилось видеть ее во сне. Этот сон был сном еще 70-х годов, но и до сих пор он для меня носит характер видения. Настолько он был ощутим, зрителен и точен, по-моему. Мне приснилась Анна Андреевна, сидящая в кресле, и я как бы утыкаюсь лицом ей в колени и говорю: «Анна Андреевна, как мне жалко, что в отличие от Анатолия и Иосифа, Димы, я не мог и не показал Вам своих стихотворений». На что она мне ответила: «Ничего, Юра, в то время в ваших стихах было слишком много отроческих пятен». На этом я проснулся. Я потом в Париже, в первую же нашу встречу с Бродским, разумеется, рассказал ему этот сон. Он подумал и сказал, что действительно похоже. Возможно, она и могла бы так сказать. Прошло действительно больше четверти века, а этот сон и сейчас со мною». После этого Кублановский прочел три своих стихотворения: «Судьба стиха миродержавная», «Портрет» и «Через двадцать пять лет в Прилуках» (о могиле поэта Батюшкова).

Следующим говорил Василий Аксенов. «Сейчас разразится, я думаю. (Это он о грозе.) У меня было совсем немного встреч с Анной Андреевной Ахматовой, все благодаря этому господину (указывает на меня). По-моему, настоящих – Толя, помоги – встреч, когда мы говорили с ней, было всего две. Потом я еще был на Ордынке, у Ардовых. Еще где-то, кажется, видел. Но, в общем, должен сказать, что те две встречи – они у меня остались в памяти. Я их с большим теплом таким вспоминаю. Хотя она выглядела очень величественно, такая кавалерствующая как бы дама. И кроме того, она была великая, я это все понимал. Но я этого совершенно вроде бы не ощущал. То, как мы общались, это было просто ощущение очень милого, теплого, чудесного человека. И первый раз мы встретились вот здесь. Просто здесь. Мы приехали с моим другом, кинорежиссером Володей Дьяченко из Эстонии. И искали Наймана. И что-то, по-моему, ты нам сказал, что вот сюда приезжайте. И мы тут кружили, кружили, почти как сегодня, так кружили, но еще дольше, гораздо дольше. И наконец мы уже в сумерках въехали в этот двор – вот оттуда, из этих ворот, и увидели нечто странное. В этом месте, где я сейчас стою, горел костер. И вокруг какие-то кружили молодые тени. И в частности, танцевала цыганка. Это была жена Алеши Баталова. Я так как-то растерялся, никто на нас не обращал внимания, не знал, куда дальше идти. И вдруг из этого дома на крыльцо вышел Толя и Анна Андреевна. И она спросила (мы еще там стояли): «Это кто там еще приехал?» А Толя говорит: «Это Василий Аксенов, писатель такой московский». И она сказала: «Пусть подойдет». (Смеется.) Я эту историю рассказывал всегда в классе у меня в Америке, и ребята колоссально заходились от восторга, как мы тогда разговаривали.

Потом другой раз, она, видимо, тогда останавливалась на Стромынке, что ли, где-то в Сокольниках. (Я: на Короленко, да, рядом со Стромынкой.) Да-да. А я в это время задумал написать рассказ о Блоке. Я читал когда дневники Блока, то натолкнулся там на такой эпизод, что он сидит где-то в ресторане в «Поплавке». Сидит себе и ест, и никому не мешает. И вдруг к нему подсаживается пьяный полковник. Не помните эту историю, нет? Какой-то пьяный армейский полковник, и говорит: «Я вас узнал и хочу вам высказать свое полнейшее презрение. Кто вы такой вообще, чтобы нашу жизнь отравлять своими сомнениями, страхами? Никому вы тут не нужны…» В общем, вот такая история. И Блок это записал и в конце нервно так прибавил: «Ну что он от меня хотел? Все-таки полковников-то много, а я один». Такая там была мысль. И я тогда подумал, что, может быть, надо написать рассказ об этой встрече. А может быть, вообще что-то такое художественное беллетристическое написать об этом времени, о серебряном веке? Но я ничего, по сути дела, не знал. О бытовой стороне этого времени. И рассказал эту историю Толе, с полковником. Толя говорит: «А почему бы тебе не спросить Анну Андреевну? О ее встречах с Блоком? Вообще что она о Блоке расскажет».