Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 20

– Наверное, последнее. Не было никакой надобности. Господи, так замечательно, что такой поэт существует. Он уже существует. Я его могу в голове петь. Но когда я пишу стихи, у меня в голове совсем другое поется. И в то же время я слышу Бродского, возможно, лучше других. Так, недавно я писала статью о событиях в Китае, которую я назвала «Дорога в тысячу ли начинается…». И заметила у Бродского чисто фонетическое совпадение: «Тысяча означает, что ты сейчас вдали» [тысеича – тысеичас. – Уточнение нынешнее. НГ]. Это же даже не каждый слышит.

– Не потому ли, что у вас самой стих насыщен аллитерациями?

– Да, конечно. Я его слышу лучше, чем кто-либо другой. И, может быть, я его лучше слышу, чем понимаю умственно. И поэтому от меня философских интерпретаций не надо ожидать.

– Говоря об эволюции Бродского, как вы считаете, какие русские поэты помогли Бродскому осознать себя и сделаться Бродским?

– Я думаю, что он сам на этот вопрос лучше отвечает, хотя, может быть, не всегда точно. Вдруг начинает что-то выдумывать. Вот ему хочется считать Рейна своим учителем. Видимо, действительно на него повлиял Женя Рейн, но ведь не как поэт, а как советчик.

– А из прошлого столетия, кроме Баратынского, которого называет сам Бродский, кого вы могли бы назвать?

– Дело в том, что каждый видит того, кого любит. Я в нем вижу не Ба-ратынского, а Пушкина. У меня есть такое стихотворение, не из лучших:

и кончается:

То ли это стихотворение было написано после того, как я из «Континента» звонила Бродскому, то ли вообще по поводу наших телефонных разговоров, но у меня почему-то это стихотворение косвенным образом связано с Бродским. Я в Бродском вижу Пушкина, Мандельштама, Ахматову. Я понимаю, он то Кантемиру подражает, то Державину…

– Кланяется скорее, поклоны отвешивает.

– Всё это мило, но ведь всё это штучки, приемчики, которые прекрасно работают. Для меня есть линия русской поэзии, и исчерпывается эта линия до Бродского тремя именами. И всё. И Бродский для меня – прямой продолжатель. Прямой совершенно не в том смысле, что «Иван родил Петра.»

– Насколько, по-вашему, оправдано сравнение Бродского с Пушкиным?

– Я вам как поэт скажу, что любое сравнение оправдано в надлежащем контексте. Разумеется, есть какие-то параметры, по которым их не сравнишь, поскольку Пушкин не тот поэт.

– Возьмем один параметр, чисто языковой. Сравнимы ли их заслуги перед русским языком?

– Я думаю, всё-таки нет. Пушкин отвалил такую глыбу, которой просто, видимо, никогда и никому не достанется. У нас-то была другая история. И не только у Бродского, у нас у всех. Между прочим, я с Бродским совсем не соглашаюсь, когда он говорит: «Мы последнее поколение, для которого дороже всего культура…» и т.д. Во-первых, не надо культурой злоупотреблять. Во-вторых, мы не последнее поколение, мы – первое поколение. После нас сейчас приходят еще поколения. Мы – первое поколение после этого разрыва между Мандельштамом, Ахматовой и нами. Поколение, которое действительно успело за эту руку, за ахматовский палец подержаться. Не просто из книг, а действительно, как у Микеланджело, перетянуть по этой ниточке, по жилочке, перетянуть в себя то, что было, эти ценности. Вживе, не просто в книге, а вживе. И поэтому то, что он говорит насчет культуры, и то, что он говорит, что мы всегда предпочтем литературу, а не жизнь, – неправда.

Он чуть подобрел. Я надеюсь, что это пройдет. Он вдруг очень завелся на идее поколения. Идея поколения интересная, но не исчерпывающая. Наше поколение, поколение 56-го года, дало поэтов, дало будущих политзаключенных, дало циников и партаппаратчиков, причем циников таких, равных которым ни в одном поколении нет. Люди, которые пережили Венгрию и решили, что теперь всё, теперь надо только карьеру делать.

– Вернемся к линии Пушкин – Бродский, ибо вы не закончили свою мысль о языке.

– Так вот. Кроме Мандельштама и Ахматовой, были и Цветаева, и Пастернак, и Заболоцкий – такой общий бульон в биологическом смысле. И на таком бульоне растят культуру. Это всё-таки давало возможность идти сражаться с советским языком не с голыми руками. Этот язык, который существовал, этот величайший и тончайший инструмент, который не умер, не заглох. Его только заживо погребли, но он и заживо погребенный не умер. А потом его раскопали.





– То есть совершенно другие лингвистические цели стояли перед вами по сравнению с Пушкиным?

– И другие цели, и другие средства.

– И состояние самого языка было другое.

– Да.

– Оправдано ли сравнение Бродского с Пушкиным по их универсальности?

– Я думаю, тут оправдано. У Бродского в последние десять лет стало больше врагов, появилось больше людей, перестающих его принимать. Так же было у Пушкина, потому что за ним надо успевать. Но, естественно, по линии универсальности личности несколько другое. Пушкину пришлось быть всем – и прозаиком, и историком, и драматургом, и поэтом. Конечно, Иосифу легче. Всем нам легче. Но, с другой стороны, оттого что Пушкин уже был, труднее, потому что надо что-то делать другое.

– Всё ли благополучно с лиризмом у Бродского, на ваш взгляд? Он однажды сказал мне: «“Остановка в пустыне”, может быть, моя последняя лирическая книжка». По мнению Лосева, «юный Бродский словно бы выталкивал “чистую лирику” из своего поэтического обихода».

– Поскольку он хочет, чтобы лиризма не было, постольку можно сказать, что с лиризмом неблагополучно, ибо он наличествует. Ведь Иосиф с самого начала стремился быть эпиком. Но в то же время посмотрите его стихи в последнем «Континенте». Ведь в них опять и лирика, и лиризм. Не может он ничего с собой поделать. Холодности-то нет, есть сдержанность, но само сдерживание порождает новый лиризм.

– А как, по-вашему, уживаются у него сдержанность и ностальгия?

– Ностальгия – это удобный прием для совсем другого, У него ностальгия не тема, а прием.

– А вы переживали ностальгию в бытовом или в поэтическом плане?

– В бытовом – никогда. В поэтическом – известные ностальгические приемы я, разумеется, использовала неоднократно. А в бытовом – ни секунды. (…)

Второе интервью Валентине Полухиной об Иосифе Бродском

– Вы уже рассказывали, что познакомились с Бродским в 1960 году в Москве, когда Алик Гинзбург напечатал его стихи в 3-м номере подпольного «Синтаксиса». Опишите внешность юного Бродского, его настроение в то время. Был ли он доволен, что его стихи напечатаны?

– Уточню. Сначала, в связи с «Синтаксисом», я познакомилась со стихами Бродского, это было ранней весной, а Иосиф приехал в Москву осенью, в ноябре, и не помню, чтобы тогда был разговор, доволен он или нет. Алик Гинзбург уже сидел, и скорее Иосиф интересовался тем, что с ним, но это лишь обоснованное предположение, потому что я практически не помню содержания разговора (кроме уже приводившегося: «А каких поэтов Наташа любит?»). Зато позже, уже в эмиграции, он всегда бурно приветствовал Алика и называл его «мой первый издатель».

Внешности Иосифа я вспомнить не могу, накладывается всё последующее знакомство. Сейчас такое впечатление, что он был больше похож на себя позднего, чем на 17-летнего, как на фотографии, которую мне подарил его отец перед моим отъездом в эмиграцию. Но не самого позднего, а такого, как он был похож только на отца. В начале 90-х в нем появилось что-то, невероятно напоминающее мать. Когда я ему в Париже об этом сказала, он страшно растрогался. «Правда?…» – у него была такая особая манера произносить это «Правда?..» – как будто встрепенулся.