Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 20



– А твой брат кто?

Женя махнула рукой.

– Да… тоже в МИДе работает.

– Понятно, – усмехнулся Белоус, – рабочая династия? Действительно – как в газете…

– Тебе хорошо – у тебя такие родители… А я как подумаю, что надо возвращаться в Москву… брр! У нас в доме как в склепе. Отец мрачный, не разговаривает.

Мать ходит на цыпочках, боится его потревожить. В квартире тихо – ни музыки, ни голосов. Даже собаки нет. Как будто покойник в доме… Знаешь, какая у меня любимая песня? Помнишь, Чайфы поют: «Есть еще здесь хоть кто-то, кроме меня?..»

– А почему у вас так?

– Отец, видишь ли, переживает за судьбу страны – он всегда переживает за что-нибудь глобальное… за судьбу мировой революции, например… Ну и своей конторы заодно. У них же там в МИДе тоже перестройка…

– Ну и что? Плохо, что ли?

– Что ты в этом понимаешь? Когда Громыко на пенсию отправили, отец весь черный ходил…

– Громыко – это кто?

Женя посмотрела на него и расхохоталась:

– Ну ты даешь! Тебе сколько? Семнадцать? Счастливый человек! Прожить семнадцать лет и не знать, кто такой Громыко! Андрей Андреич – бывший министр иностранных дел, да еще и член политбюро в придачу.

– А-а… ну да, я, кажется, слышал… А ты сама-то была за границей?

– Была. Меня в интернате боялись оставлять.

– Чего боялись?

– Не знаю, наверное, тлетворного влияния буржуазной культуры через посредство моих сверстников, отпрысков дипломатических семейств.

– Как это?

– Ты не поймешь. Ты же не учился в привилегированной английской спецшколе и не знаешь, какие бывают дипломатические детки и чем они занимаются в свободное от учебы время.





– А меня оставляли. Сколько раз. И не в интернате, а одного. Я и сейчас один. Хочешь, переезжай ко мне? Я все равно на той неделе уезжаю на тренировки… А ты – поживешь без предков… делай что хочешь…

– А… можно?

– Я же говорю – живи, пока родителей нет. Да и потом, когда вернутся… Они отличные старики, вот увидишь…

Так Женя оказалась в Нагатине, и там, в малогабаритной двухкомнатной квартире, заваленной автомобильными покрышками и пахнущей бензином, впервые в жизни почувствовала себя по-настоящему свободной.

Когда месяцем позже приехали родители Белоуса, ей пришлось вернуться домой, потому что пользоваться гостеприимством этих симпатичных людей, сидя у них на голове в крошечной квартирке, она не хотела. Она хорошо помнила, как ехала домой и как ее тошнило при мысли о том, что ее ждет.

В квартире было тихо, как всегда. Мать, увидев ее на пороге, прошла в столовую и села в своей любимой позе – боком к круглому полированному столу – и, уставившись в одну точку, застучала пальцами. Отец, вернувшись с работы и с одного взгляда оценив обстановку в доме, медленно разделся, надел тапочки, вымыл руки и только после этого подошел к ней и жестко сказал: «Дай мне адрес и телефон этого мерзавца. Немедленно». – «Какого мерзавца?» – опешила она. «Того, кто тебя соблазнил «А-а, сцена из мелодрамы “Возвращение блудной дочери”», – проговорила она, усмехнувшись, и собиралась добавить, что у нее ничего не было и не могло быть с этим наивным парнем с пахнущими бензином руками и что он явно не тянул на роль совратителя малолетних, но она не успела – отец влепил ей пощечину, которая, ей казалось, горела у нее на лице до сих пор.

В тот день она приняла решение уйти из дома при первой же возможности, и в сентябре после грандиозного скандала с директором школы и собственным отцом забрала документы. «Зачем ты это сделала? – причитала мать. – Тебе надо учиться». – «Это моя жизнь, – тихо ответила Женя, – и я проживу ее, как хочу». И уехала к подруге.

– Понимаешь, они думают, что я спала с ним. А у меня и в мыслях этого не было. Да и у него тоже. Но дело не в этом. Дело в том, что это совершенно, ну совершенно их не касается! И как они смеют считать меня шлюхой!

– Ты сама виновата, – отвечала рассудительная подруга, – надо было объяснить им, к кому и зачем ты уходишь.

– Объяснить?! – взрывалась Женя. – А они мне когда-нибудь что-нибудь объяснили? Ты думаешь, они хоть раз поговорили со мной по-человечески? Не знаю, как ты справлялась с ужасами полового созревания, но в нашем семействе эта тема всегда была табу. И не только тема, но, по-моему, и сам процесс. Мне иногда кажется, что мы с братом появились в результате вегетативного размножения. Не смейся! Просто невозможно представить себе, чтобы они когда-нибудь этим занимались, разве что по инструкции или по рекомендации парткома… Брр! И это они, они сами виноваты, что я могу так думать о них! Потому что, если бы они были хоть немного, хоть чуточку живыми людьми, я бы себе этого никогда не позволила!

Она звонила им время от времени, спрашивала, как дела и здоров ли отец, потому что он сам никогда с ней не говорил, а она особенно и не стремилась к этому. Если отец был дома, мать, стараясь выдержать подобающий событию тон, говорила сухо, сдержанно и почти ни о чем ее не расспрашивала, и поэтому Женя всегда выбирала для звонка как можно более поздний час. Если же случалось, что он все-таки отсутствовал, засидевшись в высотке на Смоленской, мать беспокойно интересовалась: «Как ты питаешься?» – будто ей, Жене, всерьез могла грозить голодная смерть, а под конец плачущим голосом повторяла одну и ту же фразу: «Вернись, ты несправедлива к отцу – он не желал тебе зла».

И Женя, стиснув зубы, потому что, несмотря ни на что, жалела ее, отвечала: «Нет, мама, я не вернусь».

Прошел год, и в августе 91-го они с друзьями, глядя на всполохи сигнальных ракет, освещавших ночное небо над Москва-рекой, сидели у стен Белого дома, готовые умереть за свободу, которая тогда представлялась им реальной и легко достижимой. Символом этой свободы для нее навсегда остался подросток с привязанными к рюкзачку разноцветными шариками, катающийся на роликовых коньках в Александровском саду, еще вчера таком чопорно-официальном, где, казалось, можно ходить только на цыпочках, не поднимая глаз.

Когда отца выперли на пенсию, Валентина Георгиевна, разговаривая с ней, плакала, закрывая трубку рукой: «Вернись – папа сам не свой. Я боюсь за него». И Женя, как могла, старалась объяснить матери, что она – последний человек, способный утешить отца, верой и правдой служившего режиму, который она, его родная дочь, ненавидела всей душой. Да и как она могла вернуться в дом, где давно умерло время, когда по улицам Москвы, поднимая с асфальта опавшие листья, гулял пьяный ветер свободы?..

«И потом, зачем им я? – возмущалась про себя Женя. – У них есть сын, и внук, и послушная невестка… И все они так хорошо понимают друг друга…»

Женя окончила вечернюю школу, поступила на факультет журналистики и с четвертого курса, в ту пору еще не израсходовав свой демократический энтузиазм, начала работать в учрежденной мэрией газете. Впрочем, довольно скоро разочаровавшись в людях, которые в перестроечные времена выдавали себя за сторонников либеральных ценностей, а на деле оказались хищными и циничными прагматиками, и к тому же пережив личную драму, Женя из газеты ушла. Надо было как-то жить, и она отправилась на курсы ландшафтного и фитодизайна и, окончив их, быстро стала хорошим специалистом.

После смерти брата она, прихватив Машу, все-таки переехала к родителям, изо всех сил стараясь забыть, как проплакала всю ночь после того, как мать испуганно и брезгливо таращилась на ее живот.

Впрочем, возвращение в отчий дом вовсе не стало фактом окончательного примирения. Они продолжали жить как враждующие стороны, заключившие на время что-то вроде пакта о ненападении. При этом каждый оставлял за собой право в любую минуту разорвать соглашение, если другая сторона нарушит хрупкие условия мира. Старики словно говорили: «Мы, конечно, любим твою дочь, но что касается тебя – с тобой еще надо разобраться и посмотреть, как ты будешь себя вести». Ответ же легко читался в Жениных глазах: «Имейте в виду – я все помню, и стоит вам хоть чуть-чуть зацепить мою свободу или попытаться навязать моей дочери ваши взгляды на жизнь, которые я по-прежнему не разделяю, как мы немедленно уйдем от вас».