Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 19 из 41

Так же легко, как он умел реальность облекать покровом мечты, он и саму эту мечту представлял реальностью, красочной и волнующей. Мифологическая образность у Батюшкова менее всего выглядит бутафорской. Следуя за поэтом, мы никогда не ощущаем себя среди музейных экспонатов: гравюр ли с мифологическими эмблемами или мраморных статуй. Под его прикосновением все тотчас же приходит в движение: на розовых конях снисходит Аврора, «урну хладную вращая, Водолей / валит шумящий дождь», являются Мольба смиренная и быстрая Обида… И сам поэт легко переносит себя в одухотворенный его мечтой мир, так что с равным правом его лирическое «я» звучит в послании кому-либо из друзей и в «Вакханке», где он предстает среди участников древнего празднества:

Стихотворение даже для Батюшкова – ведь мы, читатели, скоро привыкаем к достоинствам – поразительно пластикой: все зримо, все слышимо… Первый же звук – как бы издалека донесшийся многоголосый, неистовый крик вакханок – будит воображение, и до конца последней строфы, кольцом замыкающей всю композицию, нас не отпускает ощущение уводящего за собой стремительного бега. Погоня, в которой мы то ли свидетели, то ли участники, ибо подчинились ритму, заданному поэтом:

Взвевали – перевитые – свивали – обвитый… Созвучные глаголы вьются, как в воронку затягивают, кружат голову – так что едва успеваешь различать мельканье летящих, на бегу брошенных цветовых пятен:

«Вакханка» – один из многочисленных у Батюшкова переводов Парни, легкого, изящного французского поэта. В переводах, точнее – в переложениях, изящества не меньше, чем в оригинале, но гораздо более силы, более жизни. Это и понятно: Парни как бы иллюстрировал, подсвечивал миф игрой воображения, Батюшков же переносился в этот вымышленный мир, оживляя его своим «я», которого даже номинально в тексте Парни не было: вакханку преследовал пастушок Миртис.

«Смело и счастливо», – пометил на полях «Вакханки» Пушкин, и эта помета может быть отнесена ко всему стихотворению. Пушкин вообще был готов в большей мере оценить те стихи Батюшкова, в которых поэт вступал в круг образов условных, своим присутствием давая им новую жизнь, и в меньшей – те, в которых условное нарочито соседствует с реальным. «Моим Пенатам», стихотворению прославленному, вызвавшему многие подражания (в том числе и пушкинское – «Городок»), Пушкин делает упрек: «Главный порок в сем прелестном послании – есть слишком явное смешение обычаев мифологических с обычаями подмосковной деревни». Да, подмосковной или вологодской деревни, ведь Батюшков родился в Вологде, детство провел в Даниловском, в нескольких верстах от Устюжны. Позже он ежегодно и надолго приезжал в доставшееся им с сестрами по разделу имение рано умершей матери Ха́нтоново под Череповцом. Там написаны многие стихи, в том числе и «Мои Пенаты».

Поместная жизнь на Русском Севере была тише, беднее, чем в центре. Все же вокруг Вологды в ту пору можно было насчитать несколько фамилий, пусть не громко, но прозвучавших в литературе: Олешевы, Брянчаниновы, Межаковы…

XVIII век был временем, когда провинциальные дворянские гнезда превращались в один из центров новой культуры. После того, как в первой четверти столетия прошумела гроза петровских преобразований, все как будто снова улеглось, успокоилось, и дворянское сословие вырвало у преемников Петра признание своей вольности, состоявшей в праве выбирать между государственной службой (при Петре обязательной) и привольным житьем на покое в своих вотчинных владеньях. Многие тогда выбрали покой, не обремененный лишними заботами и лишними знаниями. Культура же, по острому слову В. Ключевского, приставала к ним, «как пыль к колесу».

Однако постепенно вслед выписным модам потянулись в провинцию и книги выписные, зашелестели страницы коричневых томиков в кожаных переплетах. Образованность требует досуга, которого более чем достаточно в деревенском уединении, не раз воспетом Батюшковым.

Впрочем, воспитание Константина не было деревенским. В десять лет он уже в Петербурге, во французском, потом в итальянском частном пансионе и под надзором своего родственника М. Муравьева, поэта, которому он многим обязан, человека широко образованного и влиятельного – бывшего воспитателем цесаревича Константина, а позже попечителем Московского университета, сенатором.

Литературный дебют Батюшкова пришелся на «дней Александровых прекрасное начало». Каждый год – новые литературные журналы, салоны, общества. Сначала в доме Муравьевых Батюшков завязывает первые знакомства, потом – в 1805 году – делается членом «Общества любителей российской словесности, наук и художеств», где силен дух радищевских идей. За свою недолгую жизнь в литературе Батюшков был приглашаем и вступил во многие общества, но, может быть, только в этом да десятилетием позже в «Арзамасе» он чувствовал себя своим. Верность друзьям он ставил выше верности литературным программам и скептически наблюдал, как тут и там объединялись «любители словесности», которых он в письме к Н. Гнедичу назовет и «губителями» и «рубителями», а о своем вступлении в московское общество при университете сообщит, перефразируя Державина: «Я истину ослам с улыбкой говорил».

Батюшков не был создан для литературной борьбы. Мечтательный и нежный в своем любимом жанре – в элегии, он умел быть резким в эпиграмме, в сатире, но литературу он всегда любил более тех обществ, в которых состоял. Он с готовностью признавал, когда ее видел, правоту за своими противниками, чувствовал их достоинства. Позволил же он в «Видении на брегах Леты» спастись, хотя и не без труда, главе противоборствующей партии архаистов – А. Шишкову, утопив при этом в волнах реки забвения правоверных эпигонов карамзинизма.

В «легкой поэзии» Батюшков шел путем М. Муравьева и Н. Карамзина, но дальше их, достигая большего совершенства. Он начал с того, что понял: одическое громогласие не для него. Не для него высокий штиль славянской архаики. Пусть поэзия черпает силу, как учил Карамзин, из живой речи и сама влияет на речь, а через нее – на нравы, воспитывая общество, пробуждая в нем «людскость». Об этом его программное слово (его-то он и преподнес в качестве истины «Любителям словесности» при Московском университете) «О влиянии легкой поэзии на язык», которым Батюшков предполагал предварить переиздание стихотворной части «Опытов», но не успел осуществить задуманного.

«Легкие стихи – самые трудные». Батюшков имел право так сказать, хотя это утверждение не во все времена верно. После Пушкина поэтическая легкость станет уделом эпигонов, только ленивый не пишет стихов! Другое дело – до Пушкина, пока сам язык еще не приобрел способности к выражению «тонких идей» и когда легкость являлась как результат преодоленной трудности, давалась с усилием. «В бореньях с трудностью силач необычайный…» – вполне можно было бы сказать и о Батюшкове. Во всяком случае, в русской поэзии он достоин своего арзамасского прозвища – Ахилл, хотя и в шутку ему данного, за непоседливость – по сходству с быстроногим греком и одновременно за малый рост и хрупкое телосложение: «Ах-хилл!»