Страница 2 из 3
И другого мига в вашей жизни просто не бывает.
И все, что вы помните из прошлого, произошло с вами в миге «сейчас». И все, что случится с вами в будущем, вновь случится с вами в том же самом миге «сейчас». Ибо это наша единственная среда обитания. Невозможно обитать во вчера или через минуту.
Вечный повтор Ницше, скорее всего, форма описания того самого бездонного «сейчас», которое было всегда, и поэтому можно говорить о вечном повторе. Вернее, можно говорить о бесконечной значимости вещи, тихо и неприметно уточняющей себя миллиарды разов. Можно говорить о «всегда» вещи. В миг глубокого созерцания становится ясным, что созерцаемая вещь существует – всегда.
Так и должно быть в раю или в государстве поэтов. Но память о нем утрачена, территория его ушла под воду –
Вместе с памятью и возможностью через созерцание вернуть себе эту память ушли истинные имена, способные вызвать «выпуклую радость узнаванья». Мы называем предметы неправильно, мы видим друг друга искаженно через невыправленные слова, через подраненные, затемненные имена, и поэтому мы не в состоянии даже разглядеть, «опознать» друг друга.
А раз мы неопознаны, то живем в блужданиях мысли, в памяти, в ассоциациях, в перекличках идей, в культурных ауканьях и фантазиях.
Слова нашего мира чаще всего не сочетаются с действиями, тем самым превращаясь в бессильные цитаты. Речь сегодня сочетается с действием примерно как призывы священника к любви христианской, которой он никогда в своем личном опыте не переживал, но «по должности» говорит о ней с кафедры как знающий. Имена не соответствуют называемым предметам, людям и событиям. Идет вселенская шизофрения, против которой восставал еще Конфуций, призывая к «исправлению имен» не как к лингвистической процедуре, а как к действию практическому, без которого страна и государство да и люди в нем не могут быть благополучны. К совмещению слова и дела.
«И мешают восприятию разошедшиеся тени, самостийные тела…»
Поэтому Аристов боится имен. Он избегает давать событиям или предметам правильные имена, но подобно реставратору все время находится в процессе восстановления рельефа «страны поэтов – Атлантиды». Он осознает невозможность чистого имени в мире, утратившем свойство «опознавать», но не отчаивается, потому что прозрачный и безупречный как слюда, как кристалл, миллионократный и вечный повтор содержит в себе педагогику научения: ибо мать учения – не что иное как он сам . Именно в чистом повторе, в его медленной длительности и закодировано глубинное имя любого события, любого прилива, острова, груши, отеля, прилива, скатерти. А сделать явным повтор – это уже шаг к истинному имени. Поэтому, может быть, не стремление обозначить «повторяемость» мира движет поэтом, а скорее, побеждающее и тонкое желание проникнуть в тайну имен, а следовательно. в тайну реальности. Потому что только поэт чувствует и знает, что слово и вещь – одно, что «слово кудесника – вещно» (П. Флоренский). Но этого, последнего шага Аристов не делает, оставляя серебряное зияние между словом приблизительным и именем вещи, которым оно стремится стать.
Перерыв в бытии, область зияния, куда может войти поэт, чтобы вернее приглядеться, прислушаться к тому, что происходит только для того, чтобы понять, что область повтора-дления в сочетании с выражением его в слове разрывает механистичность («чудовищность» по Борхесу) повтора и превращает его в «сейчас и здесь» – в вечно новую область бытия, в начало всякого истинного имени, в его, имени, можно сказать, пульсирующий источник, единый и для вещи, и для слова, которым эта вещь обозначается. Событие должно быть произнесено, должно продавить пласт речи до имени, чтобы история продолжалась.
Поэтику своего творчества Аристов расшифровывает в ряде статей, посвященных понятию idem-forma. Поэт сам признается, что окончательная формулировка этого термина ему пока что не дается, но уже ясно, что термин означает некую форму, единую для двух и больше неодинаковых вещей, в которой эти вещи встречаются и обретают реальное единство. Так он сополагает далекие на первый взгляд стихотворения Мандельштама и Блока, и обнаруживает в них не только знакомство друг с другом на уровне заимствований, но и единство на очень глубинных, тонких планах, словно одно стихотворение в момент зарождения прекрасно знает и помнит все подробности о своем близнеце, видит в нем – себя.
Пост-структурализм как проект, завершаясь, оставил впечатление мира как расколотой посуды и тщательный интерес ко всем черепкам, осколкам, трещинкам, царапинкам, фрагментам, разъятым словам, нецелым буквам. Аристов, обходясь очень тщательно с лучшим, что досталось 21 веку от теоретиков и практиков постмодерна, тем не менее, решительно отправляется на поиски единства мира. Вернее, как это следует из его статей, он пытается совместить демократическое внимание к частности, «к трещинке» с нахождением нового единства происходящего. Мироощущение в модусе идем-формы он и видит как выход из положения, за которым располагается новая культура и новые возможности мировоззрения.
Пристально вглядываясь в мир, в его безукоризненное дление, поэт все чаще приходит к обнаружению неких форм, в которых сходятся несколько культурных объектов, более того, в этих формах разные сущности искусства ведут себя как одно существо – обретают природное единство. Это честное движение от раздробленного мира к единому поэт проделывает на свой страх и риск и единственно возможным для него путем. Он отрабатывает свой экзистанс. Его определение лучше всего может быть формулой, принадлежащей Аристову – «увидеть в лице другого человека себя самого». Мне кажется, что поэт осуществляет процедуру происходящую с другой плоскости монеты, по отношению к тому, что делает Ричард До-кинз с его мимессами, перепрыгивающими из одного «культурного резервуара» в другой.