Страница 9 из 10
Но волны бьют, и их окутывает тишина, и взлетает ястреб с водонапорной башни, чисто вскрикнув на весь затаившийся в осени лес, и растет ива и отражается в пруду именем и зеленью… Именем в имени, зеленью – в зелени.
Зона
Недавно я присутствовал на чтении стихов, посвященном выходу в финал (шорт-лист) одной престижной премии. По мере чтения стихов и по мере того, как на сцене банкетного зала ресторана сменялись участники, у меня росло подозрение, что ни организаторы, ни сами участники не отдают себе отчет в том, что происходит с ними самими и с тем, что они написали. Я мучительно пытался понять, по какому принципу объединены эти люди, сменяющие друг друга на сцене, и не мог. Там был один первоклассный поэт, два хороших, а остальные люди, на мой взгляд, к поэзии отношение имели примерно такое же, как восьмиклассник, пишущий полуматерную записку девочке, к Андрею Платонову.
Между тем этот вечер устраивали и список, объединивший выступавших, составляли люди, которые, считается, хорошо разбираются в современной литературе и, несмотря на разницу во вкусах, что естественно, сумеют отобрать сильнейших и достойнейших. Повторяю, я бы понял, если бы неуклюжие школьные опыты были представлены на одной премии, а первоклассные поэты – на другой. Это еще было бы как-то объяснимо принципами премии, политикой (скажем «премия поощрения графоманов», отчего же нет?), но тут я терялся. Я судорожно пытался, снова и снова, найти то, что объединяло бы поэзию этих людей – и, увы, не смог. Тогда я понял, что мы имеем дело не со случайным положением вещей, а с ясным симптомом набравшего силу заболевания.
Дело в том, что на зоне, например, куда попадает подросток (начиная с исправительной колонии), вкус его будет формироваться теми людьми, которые его окружают – такими же жителями зоны, как и он сам. И культурой его будут блатные песни и романсы. Его хорошо и плохо, его понятия о стихотворении и музыке будут расти в этой среде, и, в лучшем случае, он будет петь искаженного и переделанного Есенина, а, в основном, – это будут песни, которые все мы слышали. И даже если заключенные начинают сочинять песни сами (как это было в тюрьме для пожизненных на острове Огненный, я делал об этой музыке программу для «Радио России»), эта поэзия, поверьте, не будет ориентированна на Константина Толстого или Цветаеву. Невозможно. Потому что – зона. И тут, за проволокой – свои эстетические правила. Других просто неоткуда взять и некогда усваивать. Условия не те.
Дело в том печальном факте, что в современной культурной ситуации на глазах сформировалась своя Зона, в которой один ее дерзновенный участник озирается на другого в поисках правил стихосложения или выступления со сцены, озирается и перенимает. И правила эти, как и на явной тюремной зоне обусловлены средой обитания, расположенной за колючей проволокой – явной в первом случае и почти невидимой во втором. Вторая зона больше напоминает супермаркет по типу Метрополиса. Тут, на прозрачных этажах и роскошных подсвеченных пространствах можно выйти в люди, продемонстрировать свою одежду (считай – индивидуальность), попить кофе, посмотреть модное кино, себя показать и людей посмотреть. Можно выбрать любой товар, прошедший серию мощных технологических обработок (сверхтиражирования, уничтожающего все живое, непохожее), с наклеенной биркой и в радующей душу упаковке. Можно оглянуться на то, кто как одевается, и повторить, чтобы ничем «не отличаться от лучших». Зона первая и зона вторая – обе начинаются с зоны внутренней. Зоны внутри личности. Потому что тюрьма начинается с утраты связей со свободой внутри себя.
Большинство московского поэтического пространства та же Зона. С технологиями, надзирателями (координаторами и жюри всяческих премий) и соседом, поющим на гитаре «шедевр» из перевранного Есенина.
То же произошло и с жюри упомянутой премии. «Наступает глухота паучья» – слова, оказавшиеся пророческими.
Мне скажут – как хочу, так и пишу. Я – творец. Поэзия – дело частное.
И вот тут-то мы приходим к самому главному. Поэзия – дело не частное и не общественное. Поэзия – дело мировое. Мы просто забыли про этот незначительный факт, как в супермаркетах забываем про свое дыхание, про свою кровь и про свое смерть-рождение. Поэт всегда был явлением священным, во всех культурах без исключения. Он был белым волком. Теперь быть таковым в серой стае опасно. Либо тебе будут говорить, что ты такой же серый, либо вытеснят.
Белый волк всегда опирался на абсолютные вещи (они же – нравственные законы космоса, известные любой мировой духовной традиции и лишь нам, дошколятам, играющим во взрослых, не нужные), не уставая повторять, что «мирами правит жалость», или про любовь, «что движет солнце и светила», и это было не частное его, поэта и волка, дело, а ответственность капли перед океаном. В голографическом мире, в котором мы живем, если поэт становится каплей нефти, то и океан превращается в нефтяную лужу. А если его капля – капля живой воды, таким же становится и океан. Поэтому поэт всегда был носителем мирового строя, образцом фактуры, из которой кроятся миры, человеческое дыхание, его, человека – счастье и свобода. Вот в чем ответственность белого волка. Она же – бесконечная свобода творить мир и себя.
За зону отвечают другие. И здесь поэзия – дело частное и ответственности лишенное. Здесь все решают прилавки, цены, мода и технология. Колючую проволоку мы замечать не будем. Сделаем вид, что ее нет. Да ее ведь и вправду почти что не видно. Вот уже и совсем не видно. Где она? Да вы с ума сошли. Странный вы все же человек, ей-богу!
Торжок, город небесных беседок
(Путевые заметки)
Торжок – один из самых радостных городов, которые мне довелось видеть. Бесчисленные церкви и монастыри рассеяны по нескольким его холмам и берегам реки Тверцы так, что когда подъезжаешь к городу, он тебя встречает, словно приплясывая. Даже в это неуютное, ветреное время, когда почки только еще начали раскрываться, а ветер холодный и, то и дело, мешается со снегом и коротким дождем, чтобы уступить через пять минут солнцу и синему небу, – даже при такой погоде Торжок приплясывает.
Мы взяли такси, которое здесь стоит 50 р. в любом направлении города – видите, как просто!! – и поехали в Борисоглебскому монастырю. Я никогда еще не видел такого количества прекрасных, светящихся и обшарпанных стен, как здесь. Они источали давно забытое чувство, смысл которого в том, что руина – живее постройки, что недаром до сих пор не могут достроить Sagrada Familia – великий проект Гауди в Барселоне, и что романтики планировали в принципе недостраиваемые соборы, подстать миру, в котором мы живем. Если стена оцарапана, – она сияет жизнью, если нет, то, она лишь поперечное белое пространство.
В таких мимолетных размышлениях я бродил по внутреннему двору монастыря, пока мой взгляд не скользнул по колокольне. То, что было там наверху, сначала его притормозило, но не остановило. Было ощущение какой-то сквозной свободы, синего неба, просвечивающего насквозь… и все же я повернулся и стал смотреть на колокольню внимательней. И, в конце-концов я понял, что из себя представляет верхний ее ярус, устремленный к небу, понял и поразился. Наверху колокольни стояла беседка. Взметнувшаяся к небу башня, которая и в православной, и в католической архитектуре знаменует страстное или созерцательное устремление человеческого духа к Небу – в католичестве сильней, в православии смиренней – башня, увенчанная крестом и куполом, знаменующем золотое горение свечи к небу, если он в форме луковицы, или нисхождение неба на землю, если он в форме византийского шлема, – завершалась очень уютной беседкой со столбами.
В таких встречались на тайном свидании какие-нибудь дачники у Чехова. А поскольку моя родина – южный город, я быстро распознал в ней курортную беседку, в которой хорошо фотографироваться, – сталинское благодушное курортное сооружение, в соседстве с пальмами и кипарисами.