Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 10



Мастер показывает ученикам рисунок и спрашивает: что видите? Один говорит: это черный иероглиф. Второй – нет, это ветка. Тре-тий – это просто след кисти с тушью. Я раздосадован, говорит Мастер, никто из вас не увидел белизну бумаги. Парщиков видел белизну бумаги – основание, откуда все возникает и куда, возможно, все для него уходило. Но вместо иероглифов он видел в основном вещи, созданные техническим прогрессом.

Собственно, любая метафора, и Парщиков это чувствовал всей своей гусиной кожей встревоженного гения, создается не ради переживания – «следа туши», «иероглифа», ветки, а ради обморочного выявления сияющей белой бумаги, бесформенного и блаженного ничто, откуда все выходит. Счастливый смех или ужас от метафоры и есть переживание не точности сравнения, не выразительности образа – они лишь средство отправить к рождающей внесловесной пустоте, выявить ее, соприродную человеческому сердцу, и заставить, не успев опомниться, пережить заново. Пережить себя самого, ощутить свою бесконечную, творящую, легко и играя, бессловесную природу родом из детства. И так снова и снова.

Ну и еще кое-что сказал бы. Как-нибудь потом.

У Жданова больше на той же белизне природных объектов.

У Еременко – технотронных.

Бережность

Вчера я понял несколько простых вещей, от которых мне стало хорошо. Рильке как-то писал о том бережном жесте, который он заметил у греческих богов в пластике античных статуй и барельефов. Если присмотреться к русским иконам, мы найдем этот же бережный жест, который говорит о том, что боги и люди на них, ангелы и святые имеют дело словно не с плотью, словно они состоят из другого, «повышенного» материала, из иной – на наш взгляд, опасной, на их – драгоценной –сущности. Мне кажется, то, что для богов драгоценно, для нас выглядит опасным. И поэтому, когда Орфей прикасается к Эвридике, или ангел тянется к Марии в благовещении, или кисть одного ангела вовлечена в движение тела другого, устремлена к нему, как на «Троице» Рублева, мы, вглядываясь, ощущаем покой, но одновременно и опасность, страх. Такая осторожность и бережность может быть у саперов, когда они почти любовными, нежными движениями работают со взрывным устройством, медленно, любовно его разбирая, зная, что жизнь поставлена на карту. Думаю, что бережность жеста богов и ангелов объясняется тем же самым: каждую секунду вся их жизнь, как и жизнь людей, с которыми они в контакте, собеседников и близких, поставлена на карту, потому что именно в этом миге без прошлого и будущего, в котором они живут, она дана вся, она и есть в нем, поставленная на карту, точно так же, как у сапера. Но если сапер, разминировав, может хлопнуть кого-то по плечу и выругаться, снимая напряжение, то для них, святых и богов, нет этого перехода, для них этот миг тотальной полноты никогда не кончается. Я бы назвал бережность следствием тотальной вовлеченности в жизнь, следствием тотальной тождественности с самим собой, с Бытием.

Я думал, где же я видел этот жест, о котором пишет Рильке, и потом вспомнил – на кадрах любительской съемки. Неизвестный оператор снял, как отец Александр Мень крестит взрослого человека, а я был поражен, увидев почти материнский, бережный жест священника, которым он помогал накинуть простыню на плечи могучему бородатому мужчине, казавшемуся в этот момент напрочь лишенным сил рядом с этим филигранным жестом любви, в котором заключена энергия, большая, чем солнечная. Во-первых, этот жест – самозабвенный.

Во-вторых, под его движением навстречу жизни и зрителю открывается непревзойденная драгоценность того, к кому этот жест направлен, обращен, кого он «раскрывает». Вовлечься в этот жест это значит выйти из своего эго, подняться к Бытию, к первооснове и первотишине мира, к его основной любви. Это значит преодолеть себя. То, о чем догадывался Ницше, когда писал: человек это то, что надо преодолеть. Но мало кто способен на такой жест в ответ. А когда ответа не следует, то на фоне этого жеста человек, присутствующий в нем, но не вовлеченный на равных, кажется ослабевшим, расслабленным, еще не родившимся или уже умирающим. Таинственные слова Христа, когда после Воскресенья Он сразу же говорит узнавшей его Марии Магдалине, павшей на колени и протянувшей к Нему руки: «Не прикасайся ко мне», – мне кажется можно лучше понять сквозь призму этого жестового диалога. Страстный жест Марии, ее пафос, как сказали бы греки, ее энтузиазм еще не может совпасть с той высшей реальностью, в которую по-гружен Воскресший, – концы из разводных мостов, можно сказать, не стыкуются в силу разноприродности. Христос уже сапер, он уже в каждый миг ставит вместе со своей сверхбытийной жизнью на карту жизнь каждого человека. Но, думаю, что Магдалина еще не выросла до этой интенсивной жизни и что она и не смогла бы к Нему прикоснуться, точно так же, как и мы сейчас не умеем прикоснуться не только друг к дружке, но и к богам, обитающем в другой пластике и интенсивности времени (в его отсутствии). Думаю, она просто провалилась бы в Христа, как в черную дыру. Ведь по дороге в Эммаус ученики не смогли даже взглядом прикоснуться к Нему, легчайшим инструментом, не смогли совпасть с Ним, а она, увидев, тем не менее не поднялась до соразмерности, одноприродности жеста БЕРЕЖНОСТИ, всецельности.





Бережность – это когда речь идет о береге другого, границе другого, которую не следует преступать, как воде берег, иначе уйдет гармония. Когда Христос сказал: «Не касайся», это и был бережный жест в ответ на жест Магдалины – слишком человеческий.

Если мы хотим понять речь богов и самих себя, нам следует беречь друг друга, щадить каждое движение, каждое слово, даже если мне оно кажется диким и подлым. Если оно даже и есть дикое и подлое, Богу так не кажется: для Него, знающего замысел и развитие, и подлость, и предательства, и трагедии – не окончательны, но драгоценная часть всецелой мировой Игры, в которой явлен Он Сам и в которой Он может глядеть на меня глазами хама или человека, скажем, чуждого мне по взглядам. Я шел вчера и ощущал, насколько хрупок и прекрасен мир, насколько эти грубые, бестолковые, неуемные люди могут одаривать меня стремлением быть бережным к ним и как растет от этого моя радость и слезы подступают к горлу.

Я хотел бы научиться беречь людей, птиц, тебя, себя – мы боги, мы чудесные, мы раненные боги, которые готовы излечиться от ненависти к себе и небрежения к другим и овладевать, овладевать жестом, которым Александр крестил, в котором растут деревья и бегут облака и к которому так стремилась Магдалина, думаю, она им впоследствии овладела.

Я мог бы еще говорить о бережности жеста летающих акробатов с их протянутой в воздухе и в точке невесомости к партнеру рукой, о знаменитом жесте протянутой к Адаму Божьей руки с фрески Микеланджело, о том, как целуют лоб мертвого друга, прощаясь с ним, обо всех этих проявлениях жизни, а не отчужденной и торопливой суеты, но это тема для следующего разговора, этот же я хочу закончить наблюдением, что бережность к другому возводит нас в ранг богов, а небрежность и отсутствие интереса – лишает зрения, слуха и вкуса. Поэтому желание общаться с богами и видеть суть мира есть следствие бережности. А практика ее приводит к осуществлению этого желания, к возможности услышать речь богов.

То, что для нас опасно, – для богов драгоценно.

Смерть от автора

Существует несчетное количество описаний знаменитой Рублевской иконы «Троица ветхозаветная», среди которых наиболее проникновенными являются строки Павла Флоренского, ставящего эту икону на первое место среди шедевров мировой живописи, и Григория Померанца, следящего за изменением духовной модальности – от предчувствия страдания до радости – от одной фигуры Ангела к другой. Тем не менее, кажется, никто не заметил одно обстоятельство, лежащее на поверхности. Все три фигуры изображают на языке живописи три Божественных ипостаси одного Бога. Принято считать, что их единство (Единичность) выражено окружностью, в которую вписаны три струящиеся фигуры Ангелов, но так ли это? Давайте подумаем – ведь нам надо найти то место в картине, где эти три фигуры – одно. Где они, являясь тремя фигурами, одновременно являются одним и тем же. Окружность только намекает на возможность такого «места» единения, но не показывает его. Между тем такое место есть.