Страница 11 из 14
– Верно, не подумал! – хлопнул себя по лбу ладонью князь. – Послом поедет Радко, а ты в его охране. Порадуем старика, пусть попыжится! Тебе же я дам свой шлем с забралом, и ты в нем проедешь через Вышгород и снимешь только в палате у Вячеслава, когда начнешь править посольство. Пусть Радко потребует для вас с ним обоих беседы наедине, а говорить будешь ты. Бери насовсем мой старый добрый шлем, дарю по такому случаю! Мне ведь позавчера привезли давно заказанный в немцах новый, с золотым святым Пантелеймоном спереди. Теперь и с забралом на лице меня каждый узнает!
Глаза у князя Изяслава горели, он схватил кубок, взвесил в руке и заглянул на дно. Потом захлопнул крышку и поставил посудину на стол. Хотен тем временем подскочил со скамьи и одним глотком допил вино.
– Значит, сделаем вот как, – подытожил князь. – Даю тебе три дня на отдых и на сборы. Непременно обговори это дело с отцом митрополитом. Сегодня у нас пятница? Во вторник выезжаете в Вышгород. А теперь я тебя не задерживаю, сыщик… Боярин то бишь.
С гудящей головой отправился Хотен искать обиталище отца митрополита. Выяснилось, что господин отец Клим разместился в доме протопопа Успенского собора отца Пахомия, потеснив его на три клети. Велик ли дом, не успел узнать Хотен у словоохотливого владимирца, потому что тот прохожий уже показал ему калитку в высоком заборе и поспешил по своим делам. В калитку вделан был бронзовый дверной молоток, с замысловатым украшением, но не было времени рассматривать диковину. На стук уже отозвался невидимый пес звоном цепи и рычанием, и замолк, остановленный торопливым: «Молчи, бога ради, Задорушка, отец митрополит пишет!»
Зашаркали подошвы, выглянул из калитки заросший бородой по самые уши келейник митрополичий, Ефим. Придерживая накинутую на рясу шубу, всмотрелся и спросил:
– Ты, что ли, Хотенко, бывый княжеский мечник?
– Я, отче Ефим, только теперь бери повыше – боярин великокняжеский!
– Бояре пешие не ходят, да и без слуг… А с рожей у тебя чего?
– Обветрился на морозе, отче Ефим.
– Гусиным жиром намажь, пока не… Эй, ты куда? К отцу митрополиту не можно! Он проповедь сочиняет!
– Ты прости меня, но у меня к господину отцу поручение от великого князя! – пояснил Хотен с запинкой: лохматый черный кобель с хриплым лаем бросился и оскалил на него желтые клыки, стоя на задних лапах и сдерживаемый лишь цепью. – И весьма срочное!
– А хотя и от патриарха цареградского! Отец митрополит сейчас никого слушать не будет, а меня из-за тебя накажет…
Уже с крыльца обернулся Хотен к келейнику и развел руками. Из сеней, пыхнувших жилым паром, ткнулся он в одну дверь – и захлопнул тут же, наткнувшись на возмущенный взгляд дебелой молодицы, должно быть, протопопицы. Перед следующей дверью скинул шапку, постучал и сразу же вошел. Пахнуло ладаном, воском свечей, старой кожей книг и переплетов – на сей раз он не ошибся…
– Живи вечно, господине отче митрополите! – поклонился. – Дело у меня к тебе самое срочное от господина моего великого князя.
Митрополит Клим, с киевского их знакомства почти не изменившийся, мрачно вглядывался в него. Он как раз писал на колене, на столе перед ним валялось несколько книг, разогнутых или с закладками, и в зубах держал митрополит кожаную закладку, концы которой свисали над побелевшею уже бородой, как вторые, темные усы.
Отец митрополит выплюнул закладку, целясь на подставку для книги, не попал – и вдруг сморщил лицо в улыбке:
– Близко, зело близко Второе пришествие! Вот уж и земля зачинает отдавать своих мертвецов! Тебя же зарезали, мечник…
– Как видишь, жив покуда, господине отче митрополите, – снова поклонился Хотен. – Просит тебя великий князь…
– Гневаться мне не к лицу, чадо, – снова нахмурился отец митрополит, – ибо пишу я сейчас слово поучительное о смирении Христовом. Однако тебе ведать надлежит, что никому, и самому великому князю тоже, не дозволено мешать мне, когда готовлюсь к проповеди! Приходи после службы Божьей, вместе пообедаем, чем Бог послал, и потолкуем.
За дверью Хотена поджидал келейник. Прижав палец к губам, отвел к отдающей холодом входной двери. Спросил вполголоса:
– Что, выставил тебя?
– Бери выше, Ефим, пригласил сегодня на обед.
– А меня спросил разве, чем тебя кормить? Ладно, дам тебе совет: обязательно отстой обедню и потом похвали проповедь. Отец Клим зело волнуется, доходит ли его слово до мирян, а ты ему угодишь.
Глава 5
На обедне в Успенском соборе и на обеде у митрополита
Если князь Изяслав признался сегодня, что не большой любитель читать, то мог бы и Хотен признаться ему встречно, что не большой любитель отстаивать обедни, разве что на большой праздник. Но его никто об этом не спрашивал – и слава богу. Сейчас подумалось емцу, что в нечастом хождении в церковь есть и своя хорошая, во всяком случае, для него, грешника, сторона: темноватые по языку церковные песнопения и чтения приобретают некую завлекательную свежесть, воспринимаются как если не вновь услышанные, то как забытые, а в воспоминании полузабытого, в мысленном возврате к нему есть своя трудноизъяснимая прелесть. Сначала встал он у столба в притворе – так, чтобы непременно попасть на глаза митрополиту Климу, потом отступил в тень и начал осматриваться. Оказался собор и внутри весьма просторным, а росписи достойными подробного разглядывания – не во время службы, конечно, когда не принято бродить по церкви. Роскошных, вечных мозаик, как в Святой Софии или в киевском же Михайловском Золотоверхом соборе, здесь нет, такие себе только богатый столичный храм может позволить, но и водяные краски на штукатурке казались свежими и ясными, а лица святых, во всяком случае, те, которых он сумел рассмотреть из своего угла, показались ему не такими далекими от повседневной человеческой жизни, как запомнившиеся по Святой Софии.
И хор вступал весьма красиво и мощно, и не так, как по праздникам в Софии или в Десятинной, когда одна станица певцов по-нашему поет, по-славянски, а вторая по-гречески. Здесь пели только по-славянски, когда в сознании отпечатывалось почти каждое слово, на волне сладкоголосых звуков принесенное, и постепенно Хотеном овладело особое настроение, может быть, и не молитвенное, однако размягченное и грустно-приятное так уж точно. Захотелось и самому совершить приличное месту и случаю деяние. Отступил он в тень, за столб и, когда глаза привыкли к темноте, присмотрелся к участку стенной росписи, что оказался напротив его головы. То были ноги святого в несусветных, ибо ходить в таких невозможно, веревочных калигах и край его желтовато-зеленого хитона. На всем этом белели, свежие ярче, давние слабее, цепочки букв – благочестивые надписи прихожан. Оглянулся Хотен, распахнул шубу, отцепил от пояса писало, вздохнул сокрушенно, от полноты сердца, и принялся и себе выцарапывать буковками не большими, не малыми, а как у людей: «ГОСПОДИ, ПОМИЛУЙ МЯ, ГРЕШНАГО ПАНТЕЛЕЙМОНА, БЛУДЪ ТВОРЯЩА С ИНОКИНЕЮ».
Еще раз вздохнул Хотен, поднес к глазам писало: острый кончик медного орудия, полгода, наверное, не бывший в работе, сейчас чуть ли не светился в полутьме. Повесил писало на место и осторожно, пятясь и мелкими шажками, переместился к другому столбу. Дело свое он сделал, раскаялся перед Богом и свидетельство раскаяния своего навечно оставил на стене храма (конечно же, навечно, ибо что может приключиться с каменным собором?), однако из этого вовсе не следует, что он намерен признаться в своем смертном грехе кому-нибудь из попов, не говоря уж о добром, но крепко себе на уме отце митрополите Климе.
А там пришло и время проповеди. Отец митрополит уселся в каменное кресло посредине церкви, а сразу поредевшая толпа мирян растеклась по скамейкам. Хотен оказался спереди, довольно близко от отца митрополита. Тот, по-прежнему худой лицом, телом нежданно растолстел: поддел, небось, шубу под фелонь, крестами покрытые свои ризы, а может статься, и не одну: храм был построен холодным.