Страница 11 из 15
Пытаясь воображать ландшафт птицей, севшей на качающуюся ветку собственного бытия-полета.
Ландшафтом заземлить ток сумасбродных облаков, затеняющих рельеф самого воздуха.
Продвигаясь по городу моих рассуждений и предположений. Разбитый асфальт, мусор на каждом шагу, толпы разлитого равнодушия.
Не смущаясь, не отрицая среды полной пустоты, улиц растянутого, как плохие чулки, сожаления; окон скукоженных домов, не держащихся за свое – якобы – место.
Сосредотачиваясь сплошным шумом жаркого, потного, суматошного городского лета; говором тающего цветного мороженого, обрывками наглых автомобильных междометий и глосс.
Город, чудовище всех бездонных поколений укрощенного – временно – пространства; пространства, чей миф не стоит и шага почти остановленного открытыми горизонтами бытия.
Горизонт – забытый, загубленный, заслоненный нахрапом места, не обладающего никакими регалиями предельной про-странственности.
Здоровенная трехлитровая пустая банка на балконе – стоит как совершенная китайская ваза, самоценная в своей единственной размещенности на фоне беспорядочной улицы внизу, сознания, обретшего свое неразменное пространство; вдохновения ландшафта, просвечивающего очень ясно и точно сквозь обычное зеленоватое стекло.
Театр Чарльза Дарвина
Висение, повисание на нитках Бытия. Воздух бытия осознается в этом повисании строго по вертикали, вращаясь, как цветной продолговатый детский кубик. В сущности, и вся жизнь может расцениваться как вращающийся, застывающий момент нематериальной, воздушной точки зависания, восторга, восхождения.
В «Происхождении видов» Дарвина заметно стремление автора раскрыть свою собственную пытливость посредством обращения к дискурсу, чей облик напоминает не столько картезианские протяженности, сколько глубокие, глубинные земляные шурфы, некое ментальное почвоведение, в котором всякая мысль расширяется, как ни странно, оригинальным утончением, уточнением, дополнительной вертикализацией, захватывающей и пространство научно-письменной наррации. Текст Дарвина «плывет», будучи географическим образом речного течения, направленного в каждой точке одновременно и «вперед», и «назад».
Стена дома наискосок, под лучами низкого вечернего солнца. Отколовшиеся мелкие плиточки, лакуны старого крупитчато-серого «бетонного» покрытия. Не архаика и поэзия разрушения и запустения, но барельефный ландшафт мелкого неизвестного мира – не инопланетного, а земного и трансверсального. Это просто топографическая карта пространства, не сильного прорастающей острой сорной травой, а гордящегося застывшей пеной стенной вечности, вообразившей себя образом быстротекущего времени. Шероховатые тени, плоящие вечернюю стену как место, лишенное благоприятности эмпирического комфорта, удобства, отдыха. Я всматриваюсь (тщетно) в эту стену, надеясь с вечерними тенями увидеть скрытое гнездо сумерек и утерянную границу осенней ночи – ночи, воспользовавшейся разнеженностью и просторным, раскинувшимся бесстыдством бабьего лета.
Сцены драматической игры-борьбы живых организмов в «Происхождении видов». Это-то и есть драматическая топография жизни, обреченной растекаться, раздваиваться, разлагаться и в то же время обретаться пространством волнового движения, турбулентности, беспокойства, поддерживающего внутренний разум и осторожность бессмысленной и немыслимой «природы». Как развивается тело, его органы, приспособления, как изменяется среда – по сути, то же животное тело, воображающее себя экзистенцией или мощью самого рельефа телесных инспираций и замыслов. Лист, волна, океан, дерево – живость и живность пространственных устремлений внутрь образа самодовлеющего и трепещущего животной мыслью тела – тела, опутанного нестабильной и неуверенной в себе протяженностью. Тело как образ пространства без образа.
Выпуклая, самозваная вещественность осеннего кленового листа, лежащего на тропинке. Выгнутые вверх, растопыренные края багряного с прожелтью листа, обреченного на прямую жестокость и жалость приспущенного театральным занавесом неба.
Вообще, сцена первоначальной осени грешит напыщенным мелодраматизмом пейзажно-пасторальных обещаний, чисто пространственных в своей растительной основе уговоров. Лист этот не стоит брать, лучше его оставить посреди тропинки, давая серьезный ландшафтный шанс проявленным на земле древесным корням, трухе, брошенной сигаретной коробке, просто необязательному в своей повсеместности мусору – шанс поймать невзначай свой псевдоосенний образ, угрожающий и поныне безмятежному спокойствию летних прогулок.
Дробление беснующегося бесстыдствующего бытия осенних листьев воинствующей телесностью самовлюбленного ветра – Нарцисса пространства, не знающего, а тем самым и не теряющего мест цепляющейся за незначительные земные подробности памяти.
Попытки затерянных местностей – мест, обнаруживаемых как бы с изнанки внешнего прозаичного пространства-реальности. Но это не Зазеркалье Алисы, ибо такие местности затеряны лишь в моих внутренних ландшафтах, а на поверхности судьбы они – всё те же пути, тропинки, дороги, улицы – ясные и четкие в своей топографической предрешенности.
Неоткрытая дорога на фоне заброшенности самих событий – псевдоактуальных, «горячих». Бесхозные ржавые бочки чуть вдали от обочины, непонятный металлический ангар, внушающий чувство ландшафтного столбняка. Но расширенное солнце светит как бы назад, в поля пресловутой памяти, в прошедшее, давая знать, что пространство лишь залегло в засаде, прикрываясь сантиментами кем-то или чем-то покинутого места.
«Подземный Урал» 1920–1930-х годов: Цветаева, Вс. Иванов, А. Введенский. Чувство Урала, Урала-как-горы в онтологии. Онтологический Урал.
Осенние листья, лежащие там и сям, цветущие там и сям на приветливом асфальте, в утреннем или вечернем освещении холодеющего пространства бытия, не замечающего укорачивающихся сроков воздушных импульсов, воздушных соков тех или иных мест, мест-событий. Может быть, неясные шумы за сценами самого ландшафта, отдаленные тени суетных газонокосилок, люди, идущие пространствами-коридорами внесезонных переживаний – почти вечных разноцветных страстей – все они находятся в прожилках кленового или дубового листа, чья гео-архитектура предполагает членение, разделение душевного мира на районы осторожного присутствия осеннего неба внизу, под ногами, между складками повседневного ритма развалин – развалин преждевременных воспоминаний и подробностей о снах лежащего навзничь пространства.
Раздавленный автомашиной голубь при въезде на территорию обычной средней школы. Дети с родителями, обходящие драматическую точку пространства, место бессмысленной кровяной массы, иллюминатор ментальных наслоений, срезов обходных путей и маршрутов, спасающих нависшую пустоту, разутюженное ничто жизни-ландшафта, жизни-образа, расстилающегося сырым песком неосознанных здесь-и-сейчас утрат.
Революция протяженных скользящих огоньков-жучков в неуверенной фонарной полутьме загруженной городской автострады. Здесь нужен взгляд с хорошо размещенного вечернего холма, возвышения, складирующего зрительные ощущения, образы, ракурсы как кирпичи сконцентрированного, сосредоточенного воздуха, заменяющего собой полуспящее пространство пешеходных промежутков, парковок, продуктовых киосков. Убедительность нарастающей ночной тени домашнего неба, прирученного, приманенного радостью-тяжестью скромных, полуукрытых сумерек, влажно-ленивым мерцающим светом чернеющих луж.
Нарастающая темно-слепая тесная нежность неба. Граница ночи отдана тающим фрагментам погибающего цвета, всей своей органикой настаивающего на плоскостных конструкциях, хлипких, хрупких, невесомых сооружениях пространства дали, отдаления, растворения.
Ментальное давление прошедшего лета – со всеми его излётами дачной трухи и чепухи, зелеными обрывками словесной, чудесной, летящей паутины неслышной пространственности бытия.
Вот так, улиткой собственной судьбы познать иронию деформированных, депрессивных поначалу горизонтов – не утерянных, но забытых чьим-то необходимым присутствием. Растяжение и прозрачность образа пути даруется лишь ясностью и четкостью внутренних ландшафтов, лиц какого-то другого бытия, живущего запущенным, заросшим, однако неотразимым садом чужого, чуждого и отчуждаемого каждый день прикосновением пространства.