Страница 7 из 20
— Слушаю, — тихо произнес следователь. — Папиросу еще хотите?
— Дайте…
— Вы ведь меня давно знаете, — помните эту мою… связь, что ли, с Алясинской. Артисткой. Да, пожалуй, скорей кокоткой, чем артисткой. Увлечен я был здорово, больше трех лет оторваться не мог, а уж многое было, из-за чего стоило ее бросить. Только к концу дурацкого романа я понял, что если и нужен был ей, так только для того, чтобы квартира всегда была оплачена…
Когда ушел я от нее — помню — уж очень жутко было. Как будто бы заплутался. Выхода нет — один да один все время. Пил, кутил — грязно все это, быстро надоело. Жить стало ужасно кисло, тягуче. Встаешь и думаешь: хорошо бы сейчас повеситься. Честное слово! С таким мертвецким сознанием больше года прожил. Все омерзело и сам себе омерзел…
Вот в такую-то пору и встретилась мне… Надежда Михайловна… Ничего в ней особенного не было — так, девушка как девушка. Хорошенькая, чистенькая такая. Только уж, должно быть, очень скверно мне тогда было, потому что за каждым добрым словом или взглядом, как собака, бежал. Приласкала меня и Надежда Михайловна. Странно так и началось… Уж очень вы, говорит, грязный человек, Иван Николаевич. Точно в ванне давно не мылись. У вас от души кабаком пахнет, посмотрите на женщину, словно сторговываетесь с ней на какую-нибудь гадость, заговорите — цинизмом несет.
Как-то внутренне осмотрелся я после ее слов. Есть такие женщины, как зеркала: подойдешь к ним и сейчас же вся внутренняя пакость собственная видна станет.
Ну что же, говорю ей, гадкий я, так ведь никому от этого худа не будет, мало ли нас, двуногих гадов, шляется? Обозрел бы кто-нибудь, может быть, отошел бы. Вот, говорит, нежности какие, подумаешь. А у самой, вижу, что-то такое совсем не женское, а человеческое в глазах промелькнуло… Взялась она за меня, не отпускает от себя ни на шаг. В театр — я за ней должен, гулять едет — за мной заезжает. Мне, говорит, все равно делать вообще нечего, а если такого поганца, как вы, исправлю — по крайней мере на душе легче будет…
Шутит — думаю… Так, безвременье такое сердечное пришло — никого, мол, нет сейчас, вот и занялась мной, как иногда старые барыни с приживалками возятся. Зачем это ей? А пока целыми неделями думал об этом, и не заметил, как без нее день не в день, работа не в работу — скучно. Не увидел вчера, так сегодня целый день, как мокрый ходишь… Один раз сманили все-таки приятели в кабак, с девицами, с пьяным криком. А в этот вечер к ней обещался заехать. Сидел, сидел, не выдержал. Убежал потихонечку, сел на извозчика, приезжаю к ней. Сидит одна, читает. Увидела меня, вдруг бросила книгу да мне — бегает, кричит: приехал, приехал… Милый мой… Вдруг запнулась, покраснела, да уж поздновато было. И себя не помню — целовал ее, целовал…
И началось. И Алясинская, и кабаки, и все, все, что жерновом на душе висело, все куда-то ухнуло. Сидишь с ней и чувствуешь, что вот около тебя человек, которому ничего, кроме тебя, не надо — абсолютно ничего… Да еще какой человек — чистый, нетронутый, которого ни один мужчина не целовал гадко, плотоядной рукой к которому не притрагивался…
Понимаете, это около меня-то, после Алясинской да напудренных и залитых скверным одеколоном женщин… Это даже не любовь была, а поклонение какое-то, честное слово. Сидишь иногда с ней и вдруг хочется встать на колени и ботинки ее начать целовать, да громко целовать, чтобы сбежались все и видели…
Конечно, венчаться захотели…
— Почти полтора года, как женаты. Как шло время — трудно сказать. Трудно хвалиться своим счастьем — слишком оно уже только самому себе понятно, но одно скажу: безумно хорошо было. Работать стал, как вол; хотелось все больше денег натащить, чтобы Наде удовольствие сделать, а она сердилась только: «Я, — говорила часто, — не содержанка, чтобы деньги тянуть, лучше работай меньше, да дома больше сиди». Прямо до слез все это приятно было…
День набегаешься, наволнуешься, нервы ходуном ходят, а вернешься вечером домой — Надя дожидается. Скинешь с себя вместе с рабочим пиджаком всю дневную слякоть: сядешь к ней и чувствуешь себя, как ребенок около няньки: от всего защищала меня Надя своей привязанностью. Раньше жить было страшно — точно по кладбищу ходишь. Теперь вдруг бодро так стало, сила какая-то появилась.
Ребят не было. Да и слава Богу, а то я, право, кажется, стал бы ревновать Надежду к собственному ребенку, до того я привязался к ней…
Чувствовал, что и она крепко связана со мной и, быть может, не сидел бы я здесь у вас, в такое время, если бы не была Надя все же женщиной. А ведь сами знаете, что у женщин и душа, и сердце — слепые. Кто посильнее схватит — туда, куда захочет, и поведет…
Месяца три тому назад играли мы у знакомых в карты. Я сидел рядом с Надей, а против нее поместили какого-то моряка. Красивый парень. Большущие глаза, белый лоб, шевелюра черная, бархатная. В глазах нагловатое что-то. Когда кого-нибудь любишь и видишь такого человека — бояться хочется. Такие люди легко счастье отнимают. У них сила какая-то есть… Это те, что женщин после знакомства в два дня берут, те, что хвалятся, как к ним чужие невесты бегают…
Вижу, что смотрит он на Надю таким постельным взглядом. Чувствую, что хлынула мне кровь в голову. Смотрит, а глаза говорят, что хорошо бы, мол, владеть тобой, и плечи у тебя мягкие, и сама ты гибкая… Взглянул на Надю — отвечает ему взглядом, покраснела, и нет у нее во взгляде отвращения — наоборот, благосклонное любопытство какое-то… Как будто на мысли его соглашается… Так страшно мне сделалось, что из-за стола встал. Никогда я не видел у Нади такого взгляда. И себя жалко стало, и противно, и страшно… Зову ее поскорей домой. Стали прощаться, а моряк при мне же спрашивает Надю, что можно ли к нам заехать. Вижу, Надя запнулась, не знает, что ответить. Выручил ее: «Пожалуйста, — говорю, — и я, и Надежда Михайловна очень рады будем».
Едем на извозчике, спрашиваю ее о том, почему так из моряка посмотрела. Смеется как-то странно, разуверяет, а в глазах что-то виноватое бегает.
Был через день у нас в гостях — моряк этот. Почти весь вечер разговаривал с Надей. Я видел, что это приятно ей. А когда она стояла около пианино, он подошел к ней и, как будто бы что-то показывая ей в нотах, на секунду прикоснулся к ней телом. Вспыхнула Надя и сейчас же инстинктивно обернулась: не вижу ли я. Конечно — видел… Вышел в кабинет, просунул голову в форточку, отдышался, снова в гостиную вошел…
Назавтра куда-то перед обедом уехала Надя. Вернулась розовая, в приподнятом настроении, моих взглядов избегает и чувствую я, что была с моряком. И на следующий день снова пошла… Как слепая, по дому ходит, ничего не понимает, нервная, видимо, за меня мучается, а себя сдержать не может. Только и смотрит на часы. Сядет на кровать, думает-думает, плачет, а ко мне не приласкается, а потом оденется, убежит и надолго-надолго…
Все понимал. Понимал, что возвращается ко мне после того моряка… Заласканная, уставшая от него… Господи, как я измучился за это время. Все ушло, понимаете, буквально все! Когда еще с Алясинской я жил, была все-таки надежда, что кто-нибудь вытащит, а тут все рухнуло. Ничего не осталось.
Опять один, под дождем, по слякоти, с утра до ночи по городу брожу. Домой идти страшно; приду, увижу, что ее нет, как вспомню, что в этот момент, может быть, она с тем, как со мной… и слова те же и движения те же и ласки… Ай… Понимаете — кричать хотелось. Просто выбежать на улицу, бить головой об стенку и что есть силы, до хрипоты, от сердечной боли кричать…
Понимаете, ужас-то весь. Придет домой, безропотно слушает мою ругань. Подойду к ней — не отгоняет от себя, а по глазам вижу, что противен я ей — ужасно, ужасно…
Хотел убить себя. Хладнокровно, собственной мукой наслаждаясь, прикончить. Да вспомнил одну очень уже обидную вещь: убью себя, а она, может быть, и жалости не почувствует: может быть, даже обрадуется, что освободилась… У меня будет череп расколот, мозг по подушке потечет, а она в это время, ничего не зная, может, ему руки целовать будет… тогда, моментом, наступила какая-то даже ненависть к ней, как будто проказой на ней легла эта новая страсть…