Страница 1 из 20
Аркадий Бухов
ЧЕЛОВЕК В САВАНЕ
Уголовные рассказы
Дикий случай
Господа судьи и господа присяжные заседатели! В ночь на… тысяча девятьсот одиннадцатого года, на одной из окраинных улиц нашего города, убит Арнольд-Иоганн Штрейн, человек неопределенной профессии.
Убийца его — приват-доцент здешнего университета, Арсений Сергеевич Линев, здесь пред вами на скамье подсудимых. Через несколько часов после того, как от его пули умер Штрейн, он сам заявил в полицейском участке о свершившемся факте, причем полицейский протокол констатирует, что заявление свое подсудимый Линев делал с лицом почти веселым, голосом не дрожащим, и никакого угрызения совести, видимо, не чувствовал. Назвать причину убийства отказался.
Будучи задержан, просил, чтобы ему разрешили послать домой за книгами — томиком стихов Бодлера, каким-то бульварным романом и непереведенным историческим исследованием.
Установлено, что подсудимый Линев совершенно нормален, как умственно, так и физически. Наследственность прекрасная. Личной неприязни к Штрейну не имел, познакомился с ним всего за несколько дней до убийства. Судя по тому, что большие деньги, бывшие при убитом, и золотые часы совершенно не тронуты — об убийстве с целью грабежа говорить не приходится.
Все знающие Линева дали о нем самые блестящие отзывы. Пред ним раскрывалась блестящая профессорская карьера — несмотря на свои двадцать шесть лет, он успел уже написать ценную книжку о крепостном праве. Все мнения о нем сходятся на том, что Линев очень добрый, отзывчивый человек, и что его жизнь должна быть очень хорошей.
Через несколько недель он должен был жениться на милой, красивой девушке, любящей его, и к которой он, судя по его словам, и сам был сильно привязан…
Господа присяжные заседатели! Вы должны понять, что если сопоставить все эти факты с нелепым, чудовищным убийством незнакомого человека Штрейна — мы очутимся на краю какой-то непонятной, глубокой и, я сказал бы даже, ужасной тайны… Если бы вы захотели оправдать или обвинить Линева, пользуясь только тем, что вам дал обвинительный акт — вы должны были бы слепо произнести свой приговор…
Тяжело было бы и мое положение защитника, которому ничего нельзя сказать в защиту интеллигентного, сознательно действующего человека — убивающего безоружного, ни в чем не повинного Штрейна… Но случилось одно обстоятельство, которое должно несколько вытолкнуть судебное разбирательство из его обычных рамок… Сегодня утром мне был доставлен дневник обвиняемого Линева, доведенный им до последнего момента — последняя дата, — за два часа до убийства… Полиция, которая производила обыск, просто затеряла дневник, как это часто бывает при наших порядках; точно установлено, что весь дневник написан, действительно, Лицевым, и я, пользуясь полученным разрешением господина председателя, хочу огласить его, чтобы пролить хоть частицу света на ту дикую тайну, которая сплела молодого, подающего надежды приват-доцента с окровавленным трупом мещанина Штрейна.
Ваш приговор будет — после. Теперь и оправдание и обвинение должны отойти на задний план. Сейчас дается дорога факту.
Первая запись дневника — всего несколько небольших страничек — от второго марта.
«Странно, — за всю свою жизнь, даже в самое подходящее для этого время, я никогда не вел дневника, и вот теперь вдруг начал. Немного смешно, но если бы, впрочем, этот дневник не был бы, в свою очередь, документом для моего глупого пари, ей-Богу, я кончил бы его на шестой строчке… Ну ладно, перед собой оправдываться нечего. Лучше буду излагать все по порядку.
Вчера вечером справляли рождение Кольки. Он славный парень и, правда, мне порой приятно, что у моей будущей жены такой честный и душевно-сильный брат. Да и сама Женя его, наверное, любит не меньше, чем меня.
Может быть, потому, что я далеко не противник абрикотина и доброго душистого крюшона, и никогда не оставляю без внимания их присутствие столе — некоторые детали вчерашнего вечера представляются мне немного в тумане, но все-таки многое помню хорошо.
Вот что говорил Колькин приятель Нозман, маленький черный человечек с лицом плутоватого ассирийца.
— Всякая привязанность, всякая любовь, — говорил он, — есть самовнушение. Изо дня в день, из минуты в минуту, вы внушаете себе, что ваша Соня, Таня, Катя, Гризельда, Изабелла и так далее дорога для вас, что она лучше всех, что вы не можете без нее жить, что она для вас все… Происходит своего рода самовнушение, под которым вы все время ходите в продолжение всей вашей любви… Ослабнет гипноз, вы перестаете уверять себя в том, что эта женщина для вас все — кончается всякая иллюзия, всякая любовь…
Лучший пример для этого тот факт — что люди умственно развитые, с мягкой душой, как более легко поддающиеся этому самогипнозу, любят гораздо дольше, тоньше, глубже… Какой-нибудь мясник, грубый, чувственный, ум которого не может создать такого всепоглощающего гипноза, любит не тонко, скоро может забыть, любит грубо…
Нозману кто-то возражал, но, до известной степени, этот неприятный ассириец прав. Конечно, прав… Если бы всякий влюбленный смог бы хоть три-четыре дня ни секунды не думать о своей пассии — разве не полетели бы одни только клочья от всей этой влюбленности? Конечно…
Но вот дальше Нозман загнал и себя, и нас в дебри таких построений, что хоть святых вон выноси.
— А если это так, — с достаточно противной насмешливой улыбкой продолжал он свою теорию, — если любовь — самогипноз, то ее прекрасно можно и внедрить, и разогнать, то есть, просто-напросто, если вы поддадитесь влиянию какого-нибудь гипнотизера или внушителя, то он может вас заставить полюбить или ненавидеть любого человека, в данном случае — женщину… Как? Очень просто. Точно таким же способом, как он вас, загипнотизированного, заставляет перенести куда-нибудь кусочек бумажки, зажечь спичку или поцеловать кого-нибудь в лоб… Только на это несколько лишних сеансов потребуется, и больше ничего…
Помню, что, когда Нозман кончил говорить, он довольно нагло улыбнулся и закурил папироску.
Мне ужасно был противен его самоуверенный тон.
Я посмотрел на Женю. Милую, славную, такую сердечно-теплую Женю… Она сидела в уголке, где-то около этажерки, и внимательно слушала. Хотел бы я посмотреть, как какой-нибудь шарлатан-гипнотизер внушил бы мне, что я не люблю Женю… Вышло бы из этого что-нибудь? Это было так нелепо, что я даже засмеялся вслух и довольно громко.
Нозман покраснел.
— Вы надо мной? — зло спросил он меня.
Я хотел ему ответить какой-нибудь пустой, примиряющей фразой, но, когда взглянул на огонь непонятной для меня злобы в его глазах — меня что-то подтолкнуло сказать ему:
— Да. Над вами… Над вашей милой теорией, по которой любой провинциальный фокусник может заставить меня полюбить вашу кухарку и бросить жену… Знаете, откровенно говоря, такие типы, открыв брачную контору, могли бы быть миллионерами… Каму бы не захотелось за несколько десятков рублей устроить личные сердечные делишки… И тем более, что есть еще довольно… ну, положим, наивных людей, которые верят всему этому…
Лицо Нозмана сделалось совершенно багровым.
— У вас логика, кажется, ушла со двора, — грубо оборвал он меня.
Все с удивлением посмотрели на него… Мне бы, собственно, нужно было промолчать, но я не менее грубо отпарировал удар.
— Ничего, знаете, она вернется… А вот как вы обойдетесь со своей логикой, которая, судя по вашим теориям, ищет заработка на улице — не знаю…
— Вы — болван! — крикнул Нозман.
— Мерзавец! Я ударю вас, — закричал я. — Дурак!