Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 81 из 132

Не пожалейте уж, уважаемые редакторы, самой лучшей краски. Намалюйте портрет. Чтоб люди видели!»

Игорь внимательно разглядывает письмо. Есть подпись, адрес. Автор не прячется за псевдонимом. А проверить надо. И если это все правда — ох и портретик будет.

Игорь вспоминает, что и у него есть материал для портретика, хотя и не такого красочного. В самом деле, почему не рассказать про бабу Сыпалиху, по-уличному Шептуху, с которой столкнулся в марте, когда ездил в Нехворощу. Хитрющая баба! И такая святая, хоть живой на небо бери. Да она туда не очень торопится. Приятнее быть святой на этой грешной земле.

Молилась Шептуха весь век деревянным богам, деревянным плугам. Ворожила по ладони, выливала переполох, шептала над варевом в свяченом котелочке. Все знала, все видела Мотря Сыпалиха. Только машины-трактора не видела. Однако крестится и шепчет: «В той машине нечистая сила». Знает хитрая баба, что в железном грохоте эпохи идет смерть деревянным богам и деревянным плугам, а вместе с ними и знахарскому вареву в грязном котелке…

Игорь пишет, перечитывает написанное и вздыхает. Не то… Как же это у Остапа Вишни слово к слову нижется— острое, веселое, меткое? А тут нескладно, сухо — прямо горло дерет…

Сокрушенно покачав головой, Игорь протирает очки и пишет дальше. Надо все-таки вывести Шептуху на чистую воду. Ведь не сдается Сыпалиха, не сидит молча на печи. Над глупой выдумкой про общее одеяло, под которым будет спать весь колхоз, она и сама смеется. А вот что поле от трактора нефтью смердеть будет, это уже божеская правда. И хлеб нефтью пропахнет, и пампушки, и галушки. А что за жизнь без галушек и пампушек!

Мучается Игорь, ловит непослушные слова. Нет, Остапа Вишни из него не выйдет. Фельетон — не его стихия. В несмелых, тайных мечтах Игоря Ружевича — другое. Закрыв глаза, он видит свой будущий, еще не написанный роман «Весна» на страницах журнала «Гарт»[1], где печатают произведения пролетарских писателей.

Игорь украдкой бросает взгляд на своих друзей, словно кто-нибудь мог подслушать его мысли, и с горечью думает о том, что, в отличие от Толи и особенно Марата, он, Игорь, не варился в пролетарском котле. Где уж ему в «Гарт», когда самому закалки не хватает? Как приступить — даже через годы — к роману, если и на пять страничек не нашлось настоящих слов?

Толя Дробот смотрел в окно. Тихая улочка, а вокруг бушующий мир.

Груда писем осталась непрочитанной. Потом, потом… Его мучает тайна: как это могло случиться? Приходит поэт домой, целую ночь в тяжком раздумье шагает из угла в угол. Комната у него, наверное, огромная, ведь и сам он — под потолок и «шаги саженьи»… Он ходит, думает, а перед ним безысходность. Утром — выстрел. Но почему безысходность? Мгновенное отчаяние, внезапный приступ неодолимой горечи? Но Дробот вспоминает строчки, которые поразили его когда-то до боли в сердце: «Все чаще думаю, не поставить ли точку пули в своем конце?..» Значит, эта мысль сверлила мозг и раньше. Какая потрясающая откровенность: «Все чаще думаю…» И в то же время, перебарывая это «думаю», гремел на газетных полосах, на сценах рабочих клубов. Ненавидел, люто ненавидел все, что ползает и шипит. Это вчерашний нэпман, который пролезает во все щели. Это завидущий и подлый мещанин всех сортов. Это хищный кулак, у которого, как у гидры, заново отрастают срубленные головы. Клопы и тараканы — что им поэзия? Он бичевал их, клеймил, он плевал им в сытые морды. И все-таки — пуля в сердце.

Дробот благодарен Крушине за сочувственное слово и за то, как он это слово сказал. Нет, друг Марат! Слишком легко ты бросаешь обвинения. Оружием бряцаешь.

«Эй, Маяковский, маячь на юг…» Уже не замаячишь ни на юг, ни на запад.

Все невысказанное толпится в нем, рвет грудь. Поэтов много. Дробот глотает книжку за книжкой, не пропускает ни одного стихотворения в журналах, в газетах. Ливень рифм!

Идут часы. Перед Дроботом все еще куча непрочитанных писем. А сбоку, прикрытый тяжелым пресс-папье, узкий листок бумаги, и на нем мелким почерком — ступеньки-строчки.

Ровно в три в комнату вбегает Олекса Плахоття. Он лет на шесть-семь старше и держится солидно. Кажется, никто его не видел без упрямой морщинки между бровей, что глубокой зарубкой впилась в лоб. За толстыми стеклами очков в его взгляде можно прочитать: «Что вы знаете, пацаны?» А Плахоття успел-таки хоть немного понюхать пороху. Стоял в дозоре на околице районного городка, где днем советская власть, а ночью — эге! — или «зеленые», или «черная» Маруся. А случалось, и сам батько Махно… И в диканьских лесах он побывал, когда последних бандитов из их логова гранатами выкуривали.

Плахоття испытующе смотрит на ребят сквозь свои колеса-окуляры. Очков он не стесняется. Наоборот. Достает неведомо откуда огромные роговые оправы. Ходит он всегда в сапогах: зимой в хромовых, летом в парусиновых, в галифе и косоворотке. Движения у него резкие, шаг скорый. Решения тоже скорые и резкие: «Переделать! Сократить!»

— Ну, как? Подборка готова? — спрашивает он и пытается пошутить: — Рыцари пера, сколько фортеций взято? — Но без улыбки и шутка не в шутку.

Марат поспешно протягивает исписанные листочки. Игорь чуть смущенно подает свой фельетон. Дробот, не отрывая глаз от стола, хмуро молчит. Только когда Плахоття подходит к нему, он пододвигает узенькую полоску бумаги — все, что в тяжких муках родила его муза.

— Что это? — спрашивает Плахоття, хотя отлично понимает, в чем дело.



Дробот молчит, хмурится, но не краснеет, как обычно.

Плахоття уже готов бросить: «Ах, цацки-рифмочки». Но упрямый взгляд Дробота заставляет его прикусить язык. Он хватает бумажную полоску и скрывается.

Впереди по меньшей мере час нелегкого ожидания. Что скажет Плахоття? Что скажет редактор? Да и желудок дает о себе знать. Они наперегонки мчатся в скромную столовку нарпита. Три порции котлет исчезают молниеносно. Игорь шарит по карманам, находит медяки, серебро. На компот.

В редакцию возвращаются не спеша. Толя молчит. Игорь рассказывает о манифесте папы римского: владыка призывает к крестовому походу против коммунизма. А Марата возмущают события в Германии. Какой-то Гитлер прет в гору…

— Эх, меня бы туда! — восклицает Марат. — Я бы всю сволочь к стенке, и в Берлине гремит «Интернационал»…

— Языки, языки надо изучать, — говорит Игорь. — Кто нас пошлет, безъязыких?

Марат на миг сбивается со своего уверенного тона, но только — на миг.

— Язык революции поймут везде и всюду! — заявляет он и окидывает их победоносным взглядом: попробуй возразить!

Но Игорь возражает: Ленин на конгрессе Коминтерна выступал на немецком и английском…

— Обойдемся, — машет рукой Марат.

В редакции их ждет Плахоття.

— Хорошо, хлопцы! Будет славная страничка. — Обращаясь к первому Марату: — То, что надо! Огонь по куркулю. — Потом Игорю: — И фельетончик кстати, оживит материал. Остроты, остроты больше! Хоть она и беднячка, баба Сыпалиха, но это вражеский рупор. Ну, и стишок ничего, — это уже Дроботу. — Старый мир огрызается. Клопы заползают и в наши дни. Так я понял?

Дробот нехотя кивает головой. Ему становится тоскливо, когда стихи превращают в тезисы. Плахоття всегда видит лишь скелет.

— Редактору понравилось! — как высший приговор, объявил Плахоття и, пошелестев бумагами, ушел к себе.

В этот момент приподнятого настроения появляется Григорий Таловыря, худой, длиннолицый, с жестким ежиком волос. За постоянные ночные дежурства его прозвали ночной птицей. Таловыря — выпускающий, то есть ответственный за выпуск газеты в типографии. Ему очень нравится, когда, пускай в шутку, его называют ночным редактором. Впрочем, тщеславие не свойственно Таловыре, никто иной — сам себя прозвал Еле-ковырей…

Примерно в середине дня Таловыря обходит все комнаты редакции, сердечно здоровается с каждым и спрашивает: «Порядок?» Услышав утвердительный ответ, расплывается в улыбке. Значит, в очередном номере газеты ни одного огреха. Таловыря мастер вылавливать «блох» — перепутанные названия, фамилии… То, что пропустит секретарь и даже редактор, что проворонит корректор, выудит на своей ночной вахте Григорий Таловыря.

1

«Гарт» — название журнала, буквально означает «закалка».