Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 80 из 132

— Обо всем этом мы еще поговорим. А сейчас — за дело, ребята. Дадим завтра страничку селькоровских писем. Идет весна, какой еще не бывало. Сто миллионов крестьян будут сеять коллективно. Такая силища пришла в движение! Понимаете? Внимательно пересмотрите всю почту. Помните, за каждым письмом, пускай коряво и малограмотно написанным, — кусок нашей жизни. — И добавил свое любимое: — Работа-забота!

Перед каждым — толстенная папка с письмами. Весна, какой еще не бывало. Из взбудораженного мира идут письма. В них — жгучие слова, кипение страстей, бушующих там, за широко открытым окном.

А на дворе сырой хмурый апрель. Набухли почки на черных, еще безлистых ветвях каштана.

Взгляд Дробота летит куда-то сквозь эти черные ветви. Все мысли вертятся вокруг одного — Маяковский.

Губы невольно шепчут строчки, давно запавшие в душу: «Это время летит телеграфной струной, это сердце с правдой вдвоем…» И в такое сердце — пуля?

Игорь, как всегда, кусает ноготь и щурится, осторожно переворачивая листки. Стопка все растет и растет.

Хмурый Марат Стальной напряженно согнулся над столом. Каждое селькоровское письмо он прежде всего смотрит с конца — подпись и адрес. Особенно привлекают его корреспонденции под псевдонимами. Есть в них что-то таинственное и тревожное. «Оса», «Острый глаз», «Решительный»… Как жаль, что «Стальное перо» умолкло. Селькор Панас Шульга в больнице. Выживет ли после кулацкой расправы? Должен выжить!

«Очень прошу сохранить мой апсевдон, чтоб один редактор только знал…» Кто это? Ага, знакомая подпись: «Незаможник Щетка».

«Эх ты, «Щетка»! — пренебрежительно улыбается Марат. — Не корреспонденция с фронта классовой борьбы, а сладкий пирог. Все идет чудесно! К севу подготовились, в поле выйдут дружно, с песнями-знаменами. Зачем же тебе, «Незаможник Щетка», «апсевдон»? Классовая слепота не дает тебе увидеть то, что нужно. Враг притаился, враг действует тихой сапой. Может быть, завтра же выстрелит из обреза в чье-то оконце. Рано распевать, «Щетка»!..» Зато «Острый глаз» видит все. Марат читает строчку за строчкой, глаза его становятся жадно-настороженными. Колючей проволокой перепутались заросли букв. Ну и почерк! Но это действительно «Острый глаз». Никто от него не скроется. Он знает, что председатель сельсовета пьянствует с куркулем Вариводой и за чаркой фабрикует фальшивые справки. Он приметил субчика, что пытался поджечь колхозную конюшню. Ему известно и то, что поп разглагольствует о конце света. Все знает!

Марат хватает перо. Рука твердо выводит заголовок: «Потворство кулаку, или правая практика в Барановке»… Он удовлетворенно перечитывает написанное и, чтоб было крепче, выводит сверху: «Тревожный сигнал!»

Через полчаса корреспонденция готова. Решительная. Беспощадная. Выводы Марат делает сам. Потому что «Острый глаз» все же слабоват насчет классовой линии. Дают себя знать крестьянская ограниченность, мелкобуржуазные колебания. А у Марата — никаких колебаний. Председателя сельсовета — под суд. Вредителям за поджог — справедливая кара. А попа на перековку, туда, к белым медведям. Пускай не разглагольствует!

И снова Марат ищет среди кучи писем те, которые кричат, жаждут мести и кары.

— У, гад! — вдруг восклицает он. — Вот кому бы я загнал пулю в черное сердце.

Игорь поднимает голову. Сквозь очки его детски голубые глаза кажутся неестественно большими и до смешного беспомощными.

— Погоди, потом… — говорит он и склоняется над листом, где пока появилось лишь несколько строчек. Игорь — тугодум. Непокорные слова бегут от него.



А Толя Дробот мыслями где-то далеко. Глаза его напряженно вглядываются в мир за окном, губы неслышно шевелятся. Опять, верно, рифмы.

Марат не спешит поделиться своей находкой. Завтра на страницах газеты это прозвучит как взрыв. Селькор «Всевидящий» — молодец! Вот только пишет выцветшими чернилами — видно, самодельными, из бузины — на длинных ленточках, полях газетных полос. Что поделаешь— с бумагой туго… Зато какой факт! «Десятого марта текущего года…» Это ж больше месяца назад! Поздно сигнализируешь, «Всевидящий». Ничего, напишем: «На днях».

Ишь как распоясался классовый враг, куркуль Онисько Дудник. Пока сельская власть дремала, а комиссия по раскулачиванию считала ворон, враг действовал. Перерезал жилы лошадям, так они и истекли кровью посреди двора. Хотел корову зарубить. За батрачкой с топором погнался, когда та крик подняла. Сбежался народ. А тем временем, писал дальше «Всевидящий», куркульский петух с перепугу сбежал «неизвестно куды», — верно, к кому-нибудь в борщ угодил…

Марат поморщился. На мелочи сбиваешься, «Всевидящий». Да и политически оценить события не умеешь. Ничего. Здесь Марат как рыба в воде. Рука его твердо кроит начало: «Ротозеи и оппортунисты, сложив ручки, рассчитывали на врастание кулака в социализм, а тем временем враг показал свое звериное нутро…» И конец заметки он тоже крепко закрутил, — у кого-то засвербит в носу. Пусть не считают ворон!

Так и хотелось ему после всех трудов поставить подпись: Марат Стальной. Но нет, он только отредактировал селькоровское письмо. И, гордый своим бескорыстием, Марат старательно выводит: «Всевидящий».

Шевеля губами, он перечитывает написанное, вставляет еще в одном месте «беспощадно бороться» и, довольный, говорит сам себе:

— Бомба!

Перед Игорем куча прочитанных писем и всего две короткие заметки, годные для печати. Дело движется туго. Сколько мелочей в этих каракулях. А вот чья-то искусная рука. «Я, отец Мелентий Крестовоздвиженский, сего числа, года божьего 1930 добровольно отрекаюсь от священнического сана и заявляю, что отдам свои силы на честную службу Красному Пролетариату и Третьему Интернационалу. В чем собственноручно и расписываюсь. Воистину так!

Ненасытные чревоугодники глаголят: «Ин вино веритас» — «истина в вине». И прикладываются к бутылке, позоря сан и святую церковь. А я в мудрой латыни почерпаю иное: «Вокс попули — вокс веритас», или же, по-нашему: «Глас народа — глас истины». Аминь!

Объявляю также, что вместе с народными массами я осуждаю католического богоотступника, папу римского Пия, что призывает к войне против нашей страны…»

Игорь пробует на миг представить себе отца Мелентия из Кобеляк. Нет, отче Мелентий, страницы газеты не для тебя. Отрекайся на здоровьичко, служи красному пролетариату. Но в газете красоваться тебе не придется.

А вот тоже грамотная рука, и почерк дай бог каждому. Писарь, что ли?

«Высокопочтенные и глубокоуважаемые редакторы нашей достославной газеты! Обращаюсь к вам с нижайшей просьбой, не пожалейте бумаги и краски, нарисуйте портрет Ефима Гапченко. Дивлюсь, что такого портрета нет до сих пор, а человек сей и не то заслужил. Для начала разрешите напомнить, что сей Юхим — сынок досточтимого Федора Гапченко, которого после пятого года узнала вся губерния, когда он дворянство получил и фамилию сменил на Гапченков — слуга царя, опора престола. И молебны служил за святую Русь, ту самую, что «кондовая и толстозадая». («Ого, — качает головой Игорь, — Блока читал! По крайней мере, «Двенадцать» знает…») Пошел и сынок, Ефимий Гапченков, той же дорожкой — на лбу кокарда, на верноподданном сердце медаль с двуглавым орлом. А тут вдруг — революция! Погнали царя, и пошла большая, с громами-молниями катавасия. Или, как пишут ученые, катаклизма. Не знаю, что оно за «ката», а что всем буржуям добрая клизма, так это каждый понимает. Да и Керенский, душка-Сашенька, может сгодиться. И уже Гапченков за Учредилку, за войну до победы, за единую неделимую. Да откуда ни возьмись шура-бура, она и Керенского за море-океан унесла. Эй, не дивитесь, добрые люди: снова он Юхим, снова Гапченко. Щирый гетманец, гайдамак, фертик-есаул. А жупан на нем! А штаны — как Черное море! На одну только мотню три аршина немецкого сукна пошло… Но тут и гетман скувырнулся, такая канитель! Юхим вприсядку к Петлюре. Патриот из патриотов, к тому же еще демократ. А степью-долиной песенка несется: «Эх, яблочко, жизнь опасная, удирай, петлюрия, близко красные». Припекло и Симону Петлюре. Да недолго горевал Гапченко — на груди черный бант. «Хай живэ анархия и батько Махно!» От Гуляй Поля разгулялась темная туча. Да на каждую тучу есть свой ветер! Куда ж ему податься, горемычному Гапченке? Отсиделся в темном закоулке, потом высунул нос — откуда ветер дует? И опять-таки не дивитесь, добрые люди, стал Юхим пристраиваться к советской власти. Потому что не может наш Гапченко без политики. А политика — она теперь одна. Нет партии кадетской, нету куркулецкой, лезет Гапченко к советской. Уже на нем красный бант и галифе как Черное море! Эх, яблочко, куда катишься…