Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 49 из 132

А разговор идет уже о другом. Свершив круг, он возвращается все к тому же вопросу, на который тысячи киевлян — каждый по-своему — искали ответа.

Откуда взялись эти барышни с цветами? Откуда взялись полицаи, фольксдойчи? А продажная газетка, с ее редактором Штепой, профессором Киевского университета? Откуда все это? Почему?

Середа слушал, не перебивая.

— Да, все это происходит в Киеве, — сказал он. — А вы знаете Киев?

— Ну как же! — уверенно ответила Ольга. — Я выросла здесь.

Максим кивнул головой. Он тоже много лет жил в Киеве. Одна Надюша молчала.

Середа заговорил медленно, словно размышляя вслух, иногда умолкал, иногда подыскивал нужное слово, то единственно точное слово, которое лучше всего выражает мысль.

— Мы живем в Киеве. Любим наш город, любуемся его красотой, иной раз вспоминаем его тысячелетнюю историю. Но это слишком мало. Киев надо знать.

Он всегда стоял на скрещении великих исторических путей. И всегда здесь кипели, как кипят и сегодня, человеческие страсти. Киев многое видел… По этим улицам ходил Шевченко, гневное слово его передавалось из уст в уста. И здесь же тупая злоба бросала шевченковское слово за решетку. Киевский марксистский кружок Ювеналия Мельникова был одним из первых в царской России. На наших заводах читали ленинскую «Искру». И в то же время Киев видел, как тысячи босоногих паломников бредут к Лавре, падают на колени, возносят богу молитвы, как попадают они, словно мухи, в паучью сеть церковников-мракобесов. На Шулявке молодые рабочие поют «Варшавянку» и «Вечный революционер», на Владимирской студенты восторженно повторяют слова горьковского «Буревестника»: «Буря, скоро грянет буря!..» Вот уже поручик Жадановский ведет саперов на баррикады, бастуют заводы, и на горбатых киевских улицах пролилась кровь. А через день толстомордые лавочники, домовладельцы, чиновники ревут «Боже, царя храни» и заставляют каждого прохожего становиться на колени перед царским портретом, в который якобы стреляли бунтовщики — студенты и евреи.

Киев видел Михаила Коцюбинского, его грустную улыбку. Здесь жила, уезжала и вновь возвращалась из теплых краев Леся Украинка, и здесь тихо, но сильнее яростного крика звучало: «Слово, зачем ты не сталь боевая?» Киев уже понимал, что не молитва, а сталь принесет свободу и братство. Он радовался каждому проблеску грядущего света, он плакал горькими и счастливыми слезами, глядя на прекрасную Марию Заньковецкую. И в те же дни Киев душила тьма. Черные силы раздували зловонный шовинизм, и он отравлял души. Злобный, идиотический, бешеный шовинизм. Русских учили презирать «малороссов», украинцев науськивали на русских, и тех и других вместе — на поляков и евреев. В эту удушливую дымовую завесу подбрасывали все новый и новый горючий материал.

Когда же все это было? Века назад? Нет, с тех пор прошло всего каких-нибудь тридцать лет. Всего только… Значит, есть живые свидетели и участники всех этих дел. И чистых и грязных. Чем они занимаются сегодня? Вы думали об этом?



Однако погодите! Продолжим киевскую повесть. Пришел семнадцатый год, и Киев забурлил. Пути революции в нем походили на рельеф наших улиц — крутая горка, тупик, спуск, обрыв, а там, смотришь, — снова высокий взлет. И кровь, кровь. Каждая страница написанной или еще не написанной истории — это кровь и кровь. Умирали под каменными стенами арсенальцы. А краснорожее кулачье ревело над их трупами: «Да здравствует гетман!..» После гетманцев — Петлюра, потом — деникинцы, потом — пилсудчики… Киев платит кровью за все.

Его расстреливают, истязают, жгут, морят голодом. Коммунаров засекают шомполами насмерть, выжигают на груди красные звезды, набивают пшеницей разрубленные животы; насилуют и потом живьем бросают в колодцы семнадцатилетних комсомолок. Когда это было? Недавно, совсем недавно. Еще не засохла кровь. Еще не развеялся смрадный дым… Киев жив, его не убили. Однако выжил и кое-кто из тех, кто истязал и насиловал. В каких щелях они таились? А может быть, вовсе и не в щелях.

Почему же вы удивляетесь, когда видите полицаев, когда видите какого-то профессора Штепу, или как его там, который весь свой век питался отбросами протухших идеологий, а теперь хочет торговать этой гнилью? Почему вы удивляетесь и охаете? Разве история обещала нам чудеса? Разве Ленин не учил нас быть трезвыми реалистами, не бояться правды, смотреть ей прямо в глаза? А мы частенько отворачивались от нее, сюсюкали: «Ах, какие мы хорошие! Все хорошие, все как один». А человеческие души нужно еще чистить да чистить.

Мы свергли царскую власть, власть капиталистов и помещиков. Но власть пережитков, унаследованных от старого мира, сбросить труднее. Вы видели людей, которых ведет один только хищный инстинкт: сладко пожить за счет чужого труда, а может быть, даже и крови? Вы видели таких, у которых один девиз: «Мы люди темные— нам бы денежки»? Чему же вы удивляетесь? Но какой страшной ошибкой было бы думать, что это и есть Киев. Подумайте, Франция под ударом этой орды пала на десятый день. А Киев держался два с половиной месяца! Тысячи и тысячи народных ополченцев шли в бой прямо из цехов своих фабрик и заводов. Я видел среди них и зеленых юнцов, и седых дедов. А женщины! Наши труженицы матери, домашние хозяйки, под огнем выносившие раненых… Две недели я пробыл в Голосеевском лесу, куда трамваем ездили на фронт, — вот там показали себя киевляне. Гитлеровцы бесились: перед их глазами город, и какой город — Киев! Еще десятого июля им казалось, что они уже его взяли, прямо с ходу. А не вышло! Сколько дивизий Гитлера перемолола тут наша армия и киевский рабочий люд! И эти фашистские дивизии уже никогда не пойдут на Москву, на Ленинград. Это очень важно, друзья мои, очень важно. И хотя в этой битве мы потерпели поражение, Киев и сегодня воюет. Вспомните приказы коменданта города генерала Эбергарда. Что ни слово — расстрел. Фашисты расстреливают, вешают, истязают, а киевляне ненавидят их все сильнее, все откровеннее. Сколько глумливых слов слышишь по адресу гитлеровцев! Какими только собачьими кличками не обзывают их фюрера! Вот объявились фольксдойчи, и не успели они получить свой первый паек, как народ запятнал их презрительным словом «хвостдойчи» — фашистские прихвостни… А о тех националистических молодчиках, которых привезли с собой немцы, наши киевлянки говорят: «Не украинцы, а берлинцы». Их газету называют — ошметок, а за советскую листовку готовы жизнь отдать. Знаете ли вы, что на базаре давали пятьсот рублей за советский букварь? Тот самый, что начинается словами: «Мы не рабы. Рабы не мы». Вы понимаете, что это означает? Нет советской школы, так родители хотят учить ребенка дома по советскому букварю.

Середа посмотрел на них испытующим взглядом.

— Нынче мы переживаем самые тяжелые дни, — голос его прозвучал глухо, брови нахмурились. — Мы потерпели жестокие поражения на фронте. Да, поражения. Нелегко нам с этой горькой правдой идти к людям, а идти надо. Главное, чтобы люди не потеряли веры, не согнулись. А всякий сброд… Ну что же, сброд путается под ногами и, наверно, еще долго будет путаться. А как же ты думал, Максим? Никто и не обещал нам легких путей.

На следующее утро Середа прощался с Надей.

Она, первая связная из Киева, должна была пройти пешком всю оккупированную территорию Украины, перебраться через фронт, который все еще откатывался и откатывался на восток. Сегодня фронт, кажется, под Харьковом, а что будет через неделю, через две? Но она во что бы то ни стало должна дойти, должна рассказать все, что ей приказано, все, что видели в Киеве глаза подпольщиков и что она сама увидит на украинских больших дорогах. А потом нужно вернуться в Киев. Когда это будет? Сколько пройдет дней, недель? Лучше об этом не думать.

Надя стоит перед Середой, уже готовая в путь. На ней теплая крестьянская кофта, платок повязан под подбородком. На ногах прочные сапоги, в меру поношенные, а то на новые еще польстится какой-нибудь жадюга полицай. Как будто все — до мелочи — предусмотрено. Явки и пароли врезались в память, как собственное имя. Она готова.