Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 47 из 132

С особой благодарностью он подумал в эту минуту о Клавдии Даниловне. Ей тяжелее всех. И он должен помочь ей, как она помогла ему в черные дни своей верой, своей стойкостью.

Ярош шел к Клавдии Даниловне не с пустыми руками. Он нес ей десятка два листовок. Она будет помогать ему ро всех его делах. Пусть она знает, что теперь он еще глубже уважает ее, видит в ней своего самого близкого друга.

Поглощенный своими мыслями, Ярош не сразу услышал певучий голос:

— Сыночек миленький, отвоевался? Из плена, что ли? Ох, горюшко, раненый…

Он повернул голову. У калитки высилась дородная женщина и смотрела на него большими, подернутыми слезой карими глазами. У ног ее стояли две корзины, прикрытые рушниками. Женщина, видно, устала, на ее раскрасневшемся лице поблескивали капли пота.

— Хоть и ранили, а зато дома, — снова пропела она.

Ярош уже привык к такому нежданному вниманию пожилых женщин. Знал, что вслед за этим начнутся расспросы.

— А мой Ивасик там, в пекле, — вдруг всхлипнула женщина, вытирая рукавом пот и слезы. — Дитё, только-только двадцать минуло… Иван Панасюк, — может, слыхал, может, где видел?

Ярош отрицательно покачал головой: не видел, не слыхал. Но хотелось успокоить растревоженную женщину.

— Живой! Воюет где-то. А если воюет, то все будет хорошо, мамаша.

Женщина ответила смачным плевком.

— Будет, навоевались уже! Вон вчера Владимирский собор святили. Сам епископ служил… Так говорили люди, что Гитлер в Москве и приказ вышел — расходиться по домам. Навоевались! — Она шумно вздохнула. — Зряшная работа… Да у меня такой разбойник, разве он послушает? Мать родную не послушал, так что ему приказ. А как же я его просила, как уговаривала. Со слезами умоляла: «Сыночек мой…»

— О чем же вы просили? — не понял Ярош.

— Да разве ж такой висельник послушает! — еще громче заговорила женщина и уперлась толстыми, налитыми руками в крутые бедра. — Я ему говорю: «Сердце у тебя есть, совесть есть? Мать свою родную жалеешь?» А он молчит. Я уже с криком к нему: «Есть у тебя душа или там железяка?» А он мне: «Есть, мама, и душа и совесть, потому и не сделаю того, что вы говорите». Вот такой у меня сынок, мамина радость… У людей дети как дети, а мне господь бог дал недотепу, что только глазами хлопает. Да еще упрямый что пень. Его и танком с места не сдвинешь.

— Да о чем же вы его просили? — повторил свой вопрос Ярош.

— О чем, о чем! — вскрикнула женщина. — Не понимаешь? Говорю ему: «Сыночек, родненький! Стрельни себе палец да сиди дома. Сердце у тебя есть? Совесть у тебя есть? Стрельни и сиди дома, пускай комиссары сами воюют…» Да разве он послушает? Вон соседкин сын еще когда домой пришел! Понабрал столько, что собственный магазин хотят открыть. Уже прошение в управу подали. А я, бедная вдова, что я могла взять? Теперь таскайся с корзинами на базар да грызись с этими полицаями. Только и знай им хабары давать. А говорили — свободная торговля… — Женщина опять всхлипнула, вытерла рукавом глаза. — Бросил меня сынок. Сознательный больно. А совести нет!

— А у вас совести только две корзины или еще дома припрятано? — едва сдерживаясь, промолвил Ярош.

Мясистое лицо женщины налилось свекольным соком; глаза сузились и острыми буравчиками впились в Яроша.

— Тебе что до моих корзин, бродяга! — во весь голос заверещала она. — Чего прицепился к бедной вдове? Люди добрые, что ж это делается? На улицу выйти нельзя! Ты кто такой? Откуда взялся? Вы только гляньте на него!.. Ну, чего зенки вылупил? Ты, может, из переодетых комиссаров?

— Замолчи, ведьма! — бросил Ярош и пошел.

А злобная фурия киевских базаров еще долго метала ему вслед громы и молнии.

Ярош чувствовал себя так, будто ему плюнули в лицо.

У ворот дома, где жила Клавдия Даниловна, стояла сгорбленная женщина в темном платке. Ярош, глядя в землю, прошел мимо нее.

— Послушайте, вы к учительнице?..

Ярош повернул голову и резко спросил:

— Что вам нужно?

— Я… я… — испуганно посмотрела на него женщина. Ее немолодое, желтое лицо было изрезано морщинами. — Я хотела сказать… Учительницу забрали.

— Как забрали?

— Полицаи, — прошептала женщина. — А мальчик остался. Звала к себе — не идет…

Рука Яроша дрожала, когда он постучался.

— Кто там? — послышался голос Юрка.

— Это я…

Ярош вошел и увидел осунувшееся, хмурое лицо Юрка. Когда Ярош крепко пожал ему руку, Юрко вспыхнул. Именно такого — молчаливого, сурового, чисто мужского сочувствия жаждала его душа.

Ему немногое было известно. Вчера ходил в полицию, его оттуда прогнали. Потом ходила соседка. На нее накричали: «Эту большевичку отправили в гестапо».

— Но что же случилось? Почему ее схватили?

Юрко мрачно смотрел на Яроша, пожимая плечами. Откуда ему знать? Мать была в школе, потом прибежала.

— Что она говорила?



Юрко опустил голову:

— Ничего…

Ярош ждал. Он видел, что мальчик колеблется, что-то скрывает, и не хотел настаивать.

Юрко поднял глаза, исподлобья взглянул на Яроша:

— Велела спрятать… бумаги.

— Какие бумаги?

Юрко помолчал. Потом вынул из кармана свернутый в трубочку листочек.

Долго читал Ярош, гораздо дольше, чем нужно, чтоб пробежать двадцать строчек и короткую подпись: «Сыны большевиков». Потом обнял мальчика за плечи и привлек к себе.

— Сам написал?

— Нет, нас трое.

— Молодцы!

— Это уже четвертая листовка. Подбрасываем на базаре.

— Вот что, Юрко, — Ярош наконец высказал то, о чем думал с первой же минуты. — Идем ко мне. Будем жить вместе…

Юрко решительно замотал головой:

— Нет.

— Нельзя же одному.

— Я не боюсь.

— Знаю. Но я хочу, чтоб мы вместе все делали. Понимаешь? — Ярош повторил многозначительно: — Понимаешь?

— Но ведь я не один. Нас трое.

— Вы станете по-прежнему встречаться. Но они будут знать только тебя.

Юрко, колеблясь, посмотрел на него. Ярош не уговаривал, не настаивал. И именно это преодолело все колебания.

— Что же там произошло, в школе?! — вслух подумал Ярош.

— Я ходил туда, — сказал Юрко. — Мне говорила Килина Федоровна — это наша уборщица, — что Яремич-Горский очень кричал на маму. Гнался и кричал.

— Кто это, Яремич-Горский?

— Он теперь директор. Фашистский.

— Яремич-Горский, — повторил Ярош, чтобы запомнить навсегда.

Через полчаса он привел Юрка к себе.

— Тетя Настя, это мой меньшой брат Юрко.

Тетя Настя только руками всплеснула:

— Еще один племянничек! Горенько мое… Откуда же ты взялся? — Она осмотрела Юрка со всех сторон, но под строгим предостерегающим взглядом Яроша заговорила по-другому: — А худой, а длинный! Идем, я тебе кулешу налью. Горяченького!

…Кровать, комната и даже темнота — все тут было иное.

Юрко не спит. Иногда он взглядывает в окно, где чернеет ветка с лапистыми листьями. Она шелестит, шепчет: «Ты кто такой? Откуда взялся?»

Юрко напряженно прислушивается. Слышит ровное дыхание спящего Яроша, и ему хочется сказать черной ветке: «Я меньшой брат Саши. Понимаешь? И перестань шептать… Нет, я не боюсь, но не могу уснуть из-за тебя. Он сказал, что я его брат. Фамилия у меня другая — Костецкий. А все-таки брат. Он сам сказал. Понимаешь?.. И хватит шелестеть».

Но проклятая ветка качается и качается.

Все произошло так внезапно, что Юрко даже не успел испугаться, осознать свое несчастье. Утром мать сказала ему: «Юрко, будь осторожен, очень осторожен. И не уходи далеко». Она посмотрела на него грустным и каким-то странным взглядом. Юрко покраснел. Ему показалось, что мать о чем-то догадывается, что-то знает. Никогда он от нее ничего не скрывал. Но ведь это была не только его тайна. Они втроем поклялись друг другу не выдавать своей тайны даже под пытками. Им казалось, что в том-то и выражается их самостоятельность, что они ничего не сказали своим матерям. Только малыши, чуть что, сразу бегут к маме. Может быть, потом, позднее, он и скажет, но уже по-взрослому: «Мама, если ты не боишься, помоги нам…» А сейчас — ни слова!