Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 132

Нервное напряжение, державшее его эти дни в клещах, вдруг оборвалось.

«Подумаешь, геройство! Противно и руки марать. Но пускай… Пускай у пана и пани Куземы хоть на сегодняшний вечер будет испорчено настроение».

Он стоял и вглядывался в беззвездное небо, в темный безлюдный переулок.

Вдруг острая боль в ноге десятком лезвий впилась в сердце, в мозг. Ярош застыл на месте. Потом осторожно подвигал ногой и против воли застонал. «Неужто открылась рана?» — мелькнуло в голове, и холодное отчаяние сжало ему горло.

Еще минутку он постоял, боясь шевельнуться, затем, стиснув зубы, заковылял в темноту.

То, что казалось немцам непонятным, странным и загадочным, то, что никак не укладывалось в их привыкшие к муштре и «орднунгу» головы, было, по сути, понятно и естественно. Киев воевал и сегодня. Линия фронта отодвинулась на восток, но война, теперь невидимая и еще более ожесточенная, продолжалась. Киев воевал, как воевал он в июле, в августе, в сентябре, до того самого проклятого дня, когда рухнули днепровские мосты.

Невидимая война, как и всякая другая, складывалась из деяний малых и больших, предвиденных и непредвиденных, она, путем тяжелых жертв, вырабатывала свою стратегию и тактику.

Когда в предвечерней тишине тройной взрыв вывел из строя железнодорожное депо, фашисты думали, что это и есть одно из тех чрезвычайных событий, которое должно поглотить все их мстительное внимание и карающую злобу. Но в том-то и была сила невидимой войны, что в этот день десятки рук творили десятки маленьких и незаметных дел, каждое из которых, если вдуматься, тоже было событием чрезвычайным: кто-то незаметно насыпал в моторы немецких машин песок, а в смазочное масло — толченое стекло; кто-то перерезал телефонные провода; кто-то прикончил часового и забрал автомат. Десятки рук срывали немецкие приказы и расклеивали листовки. А тот, у кого не было листовок, перечеркивал свастику и как умел рисовал пятиконечную звезду.

Видимой армии врага невидимая война противопоставляла свою армию. Ее сила — опять-таки неожиданная для чужаков — была в том, что бойцами невидимой армии могли стать и становились любая домашняя хозяйка, отправлявшаяся с кошелкой на базар, и седой дед, который нянчил внука, и девушка с астрами в руке, и подросток-школьник.

Он не был подпольщиком, этот белокурый пятнадцатилетний мальчик, которого схватили близ немецкого штаба с садовыми ножницами в руках. Этими ножницами он резал телефонный кабель. Никто не давал ему такого задания, никто не обучал его конспирации, осторожности, диверсантской ловкости. Просто он не мог сидеть сложа руки. Как и тысячи других, он рвался к делу. Гнев и жажда мести подсказывали ему — иди, начинай! И он начал с первого, что попалось ему на глаза и что было под силу.

Его пытали — он молчал. Ему перебили руку, державшую ножницы, — он молчал. От него требовали имен. Но он знал лишь собственное имя, и то не назвал его, чтоб не пострадали мать и сестра.

И он знал также, что никогда больше их не увидит.

…Жуткая тишина овевала Бабий яр. Даже тоскливый осенний ветер затихал над обрывом, приникал к земле, к вытоптанной траве, на которой темнели пятна почерневшей крови.

Тишина длилась неделю.

На неверной грани дня и ночи, когда мглистый рассвет медленно и тяжело всползал на киевские кручи, у яра загрохотали машины. Сперва появились два бронетранспортера с автоматчиками. Соскочив на землю, солдаты построились широким полукругом. Они зевали, приплясывали, жевали шоколад.

Потом стали подъезжать крытые брезентом длинные тупорылые фургоны. Их сопровождали мотоциклисты с ручными пулеметами.

Машины извергали из себя человеческий груз и, взревев мотором, исчезали.

Под направленными на них автоматами сбилось в толпу четыреста мужчин и женщин.

Они не знали друг друга. В эти последние минуты жизни их собрал здесь вместе безжалостный приговор.

Одни увидели этот мглистый рассвет после того, как провели несколько суток в подвалах гестапо. Измученные пытками, с выбитыми зубами, с искалеченными пальцами, с гнойными ранами на теле, они стояли, опершись на товарищей, и жадно вдыхали свежий воздух.



Других — перепуганных, растерянных — случайно схватили на улице во время облавы или после комендантского часа.

Тут была девушка, давшая пощечину гитлеровцу, который протянул волосатую руку к ее груди. Рядом с ней оказалась пожилая работница с трикотажной фабрики, та самая Катерина Бондарь, что пыталась спасти обреченного чужого ребенка.

Пленных немцы отогнали шагов на двадцать в сторону. Руки у них были связаны за спиной. Они стояли тесной группой и не глядели вокруг. Были среди них недавние полтавские трактористы, в июне пересевшие на танки, были уральские доменщики, белорусские лесорубы, молдавские чабаны. На каждого из них накануне пало смертное число — десятый.

Случилось это так: колонну военнопленных перегоняли в Дарницкий лагерь, и один из них — отчаянный — бросился бежать. Он упал, перерезанный автоматной очередью, а колонну остановили и отсчитали каждого десятого.

Впереди группы штатских стоял немолодой рабочий- арсеналец. Его заросшее седой щетиной лицо было спокойно и сосредоточенно. Он глядел вокруг и тихо, почти не разжимая губ, произнес несколько раз только одно слово: «Товарищи… Товарищи!»

Никто не плакал. Лицо старого арсенальца просветлело. Он увидел мальчика с перебитой рукой и, незаметно сделав несколько шагов, оказался рядом с ним, положил ему руку на плечо:

— Постоим вместе, сынок.

На него глянули страдающие и благодарные глаза юноши. У арсенальца защемило в груди, вспомнил своих.

…Стою над яром. Далеко отсюда видать. Ну, не плачь, старуха, и не сердись. Тридцать лет прожили, слава богу, сынов, дочку вырастили. Чего ж ты еще хочешь? Коли уж такое дело, так и поплачь маленько да приглядывай за Иваном и Дарыною. Горячие головы! А эти ироды, фашисты, пришли, вишь, в Киев уже с готовыми списками и вылавливают… Наш Арсенал дал им себя знать еще в восемнадцатом году. Припекли их знатно. Не забыли немаки. Солоно мне тогда пришлось, да не добила меня германская жандармерия, помнишь, старуха? Моложе был, ноги прыткие. А на заметку взяли-таки! Да и немец теперь лютее пошел, крови ему куда больше надо.

Поплачь, старуха. А когда Сергей вернется с нашей армией, скажи ему, что об одном жалел батька: мало повоевал. А ты, Иван, будь осторожен. Помни, что дело только начинается. Тайник тот надежный, а все же гляди да поглядывай… Пистолеты я в толь завернул, а между гранатами мой ленинский орден — не забыл? И Дарынка пускай знает. После войны останется вам памятка…

Не погулял я, Дарынка, на твоей свадьбе. Ничего не поделаешь. Выбери себе путного хлопца, чтоб не ветер в голове. Вспомни батьку, когда свадьбу играть будешь. Да не время сейчас думать об этом. Матери, матери помоги в эти дни. Душой помоги…

Может быть, арсеналец и не успел все это подумать за те короткие минуты, когда немцы пересчитывали привезенных. Может быть, все мысли, которые он передумал за двое суток в гестаповском подвале, промелькнули в голове за одно мгновение…

Далеко видно вокруг. А позади яр. Верно, песок в этом яру на метр в глубину стал красным.

— Как тебя зовут, сынок? — спросил арсеналец.

— Сергей, — прошептал мальчик с перебитой рукой.

— И у меня есть Сергей. Вот мы и постоим вместе, Сергейка.

Четыреста мужчин и женщин, стариков и молодых, стояли над обрывом в ту минуту, когда из-за дарницких лесов взошло солнце. Его первые лучи заглянули им в глаза, мягко коснулись сумрачных лиц.

Они не знали друг друга. И все-таки знали. На последнем рубеже, сильнее чем когда бы то ни было, их единило братство и любовь к этой окровавленной и оттого еще более родной земле.