Страница 9 из 18
Власть того времени также хорошо представлена по воспоминаниям А.И. Герцена, который справедливо назвал период николаевского правления – с 1825 по 1855 год «моровой полосой» нашей истории, на всем протяжении которой «Николай перевязал артерию – но кровь переливалась проселочными тропинками. Вот эти-то волосяные сосуды и оставили свой след в сочинениях Белинского, в переписке Станкевича»[47], письмах П.Я. Чаадаева.
Сформировав общественную полемическую среду, П.Я. Чаадаев создал пространство интеллектуальной оппозиции, идеи которой были принимаемы полуобразованной разночинной публикой за «истины в последней инстанции». Оппозиционность не только к власти, но и к своему народу, своей истории, культуре, родному языку, друг другу становится новой устойчивой формой интеллигентской «любви к родине», самоидентичности, о которой так мечтал П.Я. Чаадаев, однако не только не скрепив этим общество, но расколов его окончательно. Теперь, чтобы быть популярным, успешно продавать свои труды, надо громко звучать («проповедовать»); интеллектуал должен был превратиться в интеллигента, то есть «стать в оппозицию», начать подрывать (через литературу, философию, публицистику или революционные практики) устои собственного государства и общества. «Проповедь» (чаще всего, журнальная) все более походила на партийные требования верности тем или иным идеям и вождям, носила характер непримиримого оппонирования всякому инакомыслию.
Правительство же не нашло ничего лучшего, как «замолчать» факт чаадаевской публикации, не отвечая недостойному оппоненту. «Отвечать на произведения такого рода – было бы унизить священное дело нашей народности. Кто уважил впечатление, произведенное этой пьесой над читателями, тот, конечно, убедится в бесполезности опровержения и будет смотреть с молчанием презрения на тщетное покушение ума не-здравого и сожаления достойного»[48]. Объявление всякого инакомыслия следствием «нездорового ума» стало традиционным русским способом «затыкания ртов». Это, собственно, никогда никого особенно не пугало, зато придавало «правдолюбцам-мученикам» больший вес и авторитет в глазах общественного мнения, а их словам – вес святой праведности и желанного проповедничества. Это, конечно, лучшее наказание, чем ссылки оппонентов в Сибирь, как это делала просвещенная Екатерина; но, по сути, речь шла об аналогичном противостоянии и монологическом оппонировании со стороны власти, которая также не сделала ни малейшего движения навстречу другому мнению или голосу; отвергались любые попытки вступить в диалог, хотя бы и эпистолярный, развивать публичное пространство разномыслия, услышать или принять другого как иного, имеющего право на свою позицию и слово. Любая точка зрения воспринималась властью как «бунт», посягательство на незыблемость ее статуса и десакрализация высшего лица.
Молчаливое презрение «свыше» дорого стоило и власти, и обществу. Общественное мнение, которое складывалось независимо от воли властей, привело к разгулу политического мифотворчества и позднейшим практическим (революционным) действиям, а также к вечному бинарному противопоставлению «наших и не наших» людей, идей и ценностей. В авторитарной системе другого исхода русским интеллигентам было не дано.
Вместе с тем, в своей категоричности П.Я. Чаадаев, как в лице властей, так и с точки зрения общественного мнения (сформированного под его же влиянием), оказался «виновным» за многие нерешенные социальные и духовные проблемы в отечестве; образно говоря, его фигура приобрела черты сакральной жертвы, принеся которую, пусть и символически в ходе изоляции «сумасшедшего» от нормальных, власть была на время «спасена» от революционных взрывов инакомыслия и инако-действия французского толка. Общество же подхватило полемический накал письма и обнажило дискуссионное пространство понимания собственной идентичности, направив энергию на литературное творчество и публицистку, а не на революцию и войну.
При этом власть, отказавшись от участия в диалогах и совместных обсуждениях ключевых проблем истории и ментальности России с интеллектуальной и творческой элитой, «компенсировала» свой просчет идеологическими манипуляциями, управлением общественным мнением, с помощью реакционной культурной элиты и интеллигенции определенного сорта. Многие деятели культуры, были использованы как своеобразный анклав для «налаживания связей» с разными группами общества; власть подбрасывала ей удачные или не очень лозунги, идеи, символы, которые та широко насаждала в массы. В переломные моменты именно интеллигенты внедряли в общественное сознание то патриотический дискурс, то православный, то национальный, то интернациональный, выполняя неведомые им самим «заказы» властных структур, стремясь протестовать или «занять место» власти, не фигурально (как П.Я. Чаадаев), но практически и исторически конкретно и реально. В дальнейшем попробуем понять такой «механизм» развития интеллектуальных идей. Главная же особенность заключалась в том, что интеллигенция любого толка свято верила в свою особенность и предназначение быть «руководительницей» народа. Одними из первых с этим пафосом стали бороться Достоевский и Толстой.
В конце XIX века все это приобрело черты фатальной необратимости, о которой так много писал Толстой, разоблачая суть государственного зла, его институций, а также интеллектуальной элиты, обслуживающей его интересы. Если государство, с его точки зрения, формирует авторитарно-бюрократическую систему, санкционирует безответственное следование любым, даже самым чудовищным своим приказам, то церковь совершает нравственное преступление – берет на себя груз морального одобрения этого насилия и безответственности, духовно одобряя любые злодеяния высшей волей Творца. Он показал, что деятели искусства, науки или религии – интеллигенты – не просто рационально и морально оправдывают государственное зло, но и становятся идеологическим оплотом его легитимности, фактически добровольно и безответственно выполняя ту же роль «проводников зла», что и бюрократы, становясь неформальным элементом бюрократической и авторитарной госсистемы.
1.4. Третий путь русского интеллектуализма
После П.Я. Чаадаева путь диалогического общения оказался практически невозможен не только в отношении к власти, но и различных интеллектуальных сил в отношении друг к другу. Склонность к идейным и аксиологическим крайностям стала характерна для различных групп интеллектуалов, начиная с 30-х годов XIX в. Речь идет не о дискуссиях и обсуждении различных точек зрения, но о ярко выраженной склонности к оппозиционным суждениям и крайним этическим и эстетическим позициям, то есть латентном или открытом противостоянии мировоззрений, идеологем и даже литературно-философских конструкций.
Этот факт неоднократно отмечался российскими и зарубежными исследователями[49]. Данная оппозиционность выглядит по меньшей мере странно, если учитывать ту уникальную миссионерскую роль, которую «назначила» себе русская элита: быть проводником русских идей, стать выразительницей целостного – русского национального самосознания, спасти Россию, а заодно и весь мир.
Представители различных интеллектуальных групп в России обладали не только знаниями, но и чувствами особого рода, которые можно назвать страстью к преобразованиям. Исторической основой этих преобразований была романтическая философия и поэзия Запада, которые традиционно вызывали восхищение и изумление русского образованного общества, хотя и очень à la russe. «Русский романтизм так отличается от иностранных романтизмов, что он всякую мысль, как бы она ни была дика или смешна, доводит до самых крайних граней, и при том на деле»[50]. Крайними формами проявления такого рода романтизма стал культ религии (мистический, сакральный и духовный опыт), с одной стороны, и культ революции, с идеей трансформации временного мира в вечную гармонию «на земле», с другой.
47
Герцен А.И. Былое и думы. Собр. Соч. в 8-ми т. М.: Правда, 1975. Т5. С. 116.
48
Проект официального опровержения статьи Чаадаева// П.Я Чаадаев. Pro et сontra. С. 73.
49
См.: Бердяев Н.А. Истоки и смысл русского коммунизма. Париж: YMCA-PRESS, Париж, 1955; Москва: Наука, 1990; Лотман Ю.М., Успенский Б.А. Роль дуальных моделей в динамике русской культуры // Успенский Б.А. Избр. труды. Т.1. Семиотика истории. Семиотика культуры. М.: Гнозис, 1994. С. 3–35; Billington J.H. The Icon and the Axe. An Interpretive History of Russian Culture. Vintage Books Edition, New York 1970.
50
Григорьев А.А. Мои литературные и нравственные скитания. Наука: Ленинград, 1980. С.58.