Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 18



3. Элемент размышления в романе

Благодаря иронии, позволяющей преодолеть опасность абстракции, присущую роману, все его элементы вступают в отношение с отсутствующей целостностью. Это означает, что в романе целостность существует лишь благодаря перечню всех частей подразумеваемой концептуальной системы, и ничто в этой совокупности не обладает имманентным смыслом вне зависимости от этого перечня. Это всё та же процессуальность романа, которая должна установить композиционное единство между разнородными элементами.

В романе композиция контингентных элементов посредством иронии находит своё воплощение в «биографии», которая изображает поиск целостности со стороны героя: «внешняя форма романа – главным образом биографическая» (TdR, 104). В этом смысле любой роман является, как пишет Флобер в отношении Госпожи Бовари, «биографией»2, в которой идеал воплощается в определённом индивидууме: «центральная фигура биографии приобретает значение только через своё отношение с миром идеала, который восстаёт, чтобы подчинить её себе; но такой мир становится реальностью, единственно благодаря тому, что он живёт в данном индивидууме, и в силу совершения этого опыта» (TdR, 104–105). Так возникает – в биографической форме – жизнь «проблематического индивидуума»: контингентный мир и проблематический индивидуум в действительности обусловливают существование друг друга, поскольку если бы индивидуум не был бы проблематическим, – как в органичности греческого эпоса – его цели были бы всегда достижимыми. Истинная опасность возникает только тогда, когда внешний мир потерял имманентность смысла, и целостность, более не органичная, – или как говорит Лукач, не являющаяся более «идеей», в смысле имманентной идеи в мире – становится «идеалом», который нужно искать. В конце концов, суть внешнего мира становится теперь «непреодолимой пропастью межу существующей реальностью и идеалом, который должен быть» (TdR, 105), и роман становится поиском утраченной целостности, другими словами, попыткой героя как проблематического индивидуума воплотить свой идеал. Это неизменно является негативным и нереальным, как неизменно нереальной остаётся возможность, чтобы мир обрёл форму органичной целостности, и чтобы части этого мира соединялись бы в такой органичности. Из этого следует «непредставляемость» этих частей, и то, что они становятся объектами только лишь для «размышления» (TdR, 106). Как мы увидим, это будет в полной мере отражено в модернистском романе.

Из всего этого вытекает основополагающая незавершённость романа, его «неограниченность», его представление – как произведения, всегда ‘открытого’. Роман как описание мира разъедается изнутри размышлением, поскольку мир остаётся неизменно нечувствительным к любой попытке изображения: и в самом деле, если верно, что «процесс, задуманный как внутренняя форма романа, – это путь к себе проблематического индивидуума… вплоть до ясного самосознания», то также верно, что «Достигнув самосознания, обретённый идеал проливает свет – да, свет как смысл жизни – на имманентность жизни; но раскол между бытием и долженствованием не исчезает, и не может быть уничтожен даже там, где он имеет место быть, а именно в романе» (TdR, 107). В конце своего пути, который также есть и конец романа, герою, другими словами – проблематическому индивидууму самого романа удаётся, и правда, «пролить свет» на смысл жизни, но этот обретённый смысл составляет только его самосознание: этот элемент размышления не избавляет мир от его конечности и контингентности, так как наоборот подчёркивает раскол между бытием и долженствованием. Так, в романе, через размышление,

достигается лишь максимум приблизительности, глубочайшее и напряжённейшее озарение человека, вызванное смыслом его жизни… и это чистое видение смысла – это самое большее, что может дать жизнь, единственное, ради чего стоит подвергать опасности целую жизнь, единственное, ради чего стоит противостоять этой борьбе. (TdR, 107–108)

Сложность диалектики романа задана тем, что нарастающей потере надежды героем соответствует обнаружение им, нарастающее в той же степени, отсутствия смысла. Это понимание заставляет появиться смысл лишь на краешке горизонта, как свет, который проникает в имманентность жизни, не уничтожая расстояние, разделяющее должно-быть от бытия. Роман выявляет, таким образом, взаимозависимость между идеалом и бессмысленностью контингентности мира. Речь идёт о той самой взаимозависимости, которая существует между романом как сотворённой целостностью и размышлением. В самом деле, если роман может представать в целостности в конце пути героя, когда появляется «глубочайшее и напряжённейшее озарение человека, вызванное смыслом его жизни», тем не менее, элемент размышления заявляет об абстрактности этого «чистого видения смысла» (TdR, 107), то есть о неспособности романиста искупить неразумие мира.



Следовательно, размышление позволяет роману закончиться, или другими словами, оформиться в целостности, и в то же время открывает его миру, который в своём бытии, предоставленном бессмысленности, остаётся по-прежнему «непредставляемым»: из этого следует глубокая печаль, неизбежно сопровождающая элемент размышления.

4. Ирония и демонизм в романе

В начале пятой главы Лукач резюмирует свои соображения о романе таким образом: «Композиция романа – это парадоксальный сплав разнородных и отдельных элементов в организме, постоянно подвергаемый сомнению» (TdR, 111). Следовательно, роман, будучи сотворённой целостностью, помещает в форму между началом и концом всё многообразное конечное и контингентное мира, и в то же самое время, поскольку не может обойтись без элемента размышления, постоянно подвергает сомнению, что сам он является целостностью. Принимая во внимание, что роман хочет быть критическим, а не метафизическим размышлением, необходимо, чтобы такое размышление давалось в самой процессуальности написания романа. Именно в этом смысле, как уже сказано, Теория романа – это не теория как таковая, с уже определённым предметом и описываемая со стороны, это эссе. В самом деле, эссеистика молодого Лукача, который в Теории романа достигает наивысшего момента умозрительности, – это критическая литература, которая не описывает со стороны смысл и бессмысленность, но которая изнутри бессмысленности, в попытке уловить вечно ускользающий смысл, беспрестанно сомневается, отказываясь от всякой систематичности и признавая за собой важность этого парадоксального соотношения завершённости и незавершённости, с которой она определила-не-определила свой ‘предмет’, а именно – роман. Эта причина романа избегает любого определения – по своей сути, которая всегда определяется заново, – и, по существу, нужно было бы говорить не о предмете, а о беспредметности.

Элемент иронии, анализировавшийся вплоть до этого момента со стороны как формальный элемент композиции романа, представляется в форме философского размышления, находящего выражение именно в написании романа, и представляющего собой условие доступа к ‘истине’ в литературе. Ирония, будучи никогда не в силах «полностью лишиться собственной субъективности» и избегая всякой попытки изображения, осуждает роман «на максимальную сложность» (там же). Таким образом, будучи «размышлением творческого индивидуума», ирония с одной стороны раскрывает абстрактный характер идеала, являющегося целью устремлений в романе, с другой стороны – представляется как «идеал, нечто субъективное», которое должно быть «отображено», если не хочет остаться за пределами романа. Эта необходимость и вместе с тем невозможность сделать из иронии, другими словами – из размышления, элемент отображения «составляет глубочайшую печаль любого настоящего и великого романа», и в то же самое время отсылает «к пожертвованию, которое было необходимо совершить, к навсегда потерянному раю, который искали, но не нашли» (TdR, 112). Такой «потерянный рай» – это тот имманентный смысл в мире, который сделал абсолютным слово и изображение, избавив их от присутствия размышления. По этой причине роман – это «форма зрелой мужественности» (там же), и в нём желание целостности и критическая мудрость неустанно ссылаются друг на друга. Ирония романиста, в действительности, обращается или против его героев, «которые попадают в беду в юности, поэтически необходимой для воплощения этой веры», или «против собственной мудрости, которая видится в необходимости признать тщетность этой борьбы окончательную победу реальности» (TdR, 113). Ирония всегда вскрывает тот факт, что «мир обязан своим превосходством не только и не столько собственной силе, – которой, с её стадной дезориентацией, не было бы достаточно, чтобы защитить это превосходство, – но скорее внутренней, даже необходимой, проблематике души, отягощённой идеалами» (там же).