Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 88 из 110

Иду я по улице, и никто на меня внимания не обращает. Вдруг слышу окликают меня из окна наверху: Вера! Вера! Я думаю: послышалось. Смотрю вверх и вижу в окне - амери­канцы в форме, белые на этот раз. Откуда, думаю, амери­канцы могут меня знать? И иду себе дальше. А они кричат мне по-русски: Вера, ты что же, не узнаёшь нас?! А я никак не могу понять: смотрю на них и говорю неуверенно: вы же американцы… А сама по-русски это говорю. А они хохочут, кричат: какие мы американцы?! Мы русские! Мы же с тобой в убежище сидели! Тут только узнала я ребят своих, которых за день перед тем отправила в город. Как же обрадовалась я им!

Глава 55

Вершина жизни

Екатерина Андреевна занемогла. Но не как обычно, на волне внезапно разлившейся инфлюэнцы, легкокрылой контагии или солнечной бури, а просто по весне. Чтобы никогда уже больше не болеть. То была болезнь к смерти. Ничего особого - так, возраст, сердце, слабость…, но она уже знала, не признаваясь, что дорога окончательно пошла под уклон. И верным было признаком, что привычное недовольство погодой и своим положением, и окружением, сменилось вдруг сильной жаждой жизни - прямо как в детстве. Сказывалась ли этим близость нового рождения, палингенесии, как говорили древние, или какие-то собственные сборы души, - кто знает?

Дело было под пасху. В детстве её - самый чудесный праздник. Восхитительные воспоминания хранило сердце о нём. Но памяти эти лишены были религиозного чувства. В бога Екатерина не верила. Да и не могла, - после того, как отец, земский фельдшер, прочитавши Библию от корки до корки, на её глазах с шумом захлопнул толстую книгу, и произнёс во всеуслышание: Бога нет! И, тем не менее, какой-то бог прятался в солнышке, в запахах весны, колокольном трезвоне, крашеных яйцах, праздничных платьях, храпящих лошадях в нарядной сбруе, дрогах, на которых ехать в церковь всей семьёй, в свечах, куличах, ладане, в торжественном настрое. Прятался и продолжал радовать её. Наверное, это был Пан, знакомый ей по гимназическому учебнику. Никакое “Общество безбожников” не в силах было его изгнать или развенчать. Разве не он придавал резвости молодым ногам? Как было их удержать? Но, когда подходило пасхальное тесто, бегать было нельзя; и особо запрещалось хлопать дверью. Ходили на цыпочках, в предвкушении пышных куличей.

Теперь она всё больше лежала и пользовалась, - по несчастью, как это бывает, - нарочитым вниманием близких, которые объединились безгласным сознанием происходящего, подобно авгурам, хранящим тайну прорицания. Странный сосед, быстро разгадавший полёт вещих птиц, развлекал её временами, и утешал. Говорил речи необычные: о посмертных странствиях, о хождении вне тела - как старец, умудрённый жизнью и смертью. Был он молод, раза в три моложе самой Екатерины Андреевны, но внушал доверие и говорил убеждённо, не предполагая возражений, как имеющий власть. Ей нравилось слушать эти его речи, - не важно, верила она ему или нет. Просто никто другой не говорил с ней о смерти, а она знала, что смерть близка. Ей было много лет: она устала быть на пенсии и часто говорила своим молодым соседям по коммуналке: как я вам завидую - вы можете работать! Они же, напротив, были отягощены утомительным трудом, и ещё больше - трудовыми отношениями, и мечтали о пенсии, которая позволила бы им жить пусть скромно, но независимо.

Хоть стара она была, но оставалась женщиной. И сосед нравился ей, как женщине. А теперь, она, можно сказать, любила его; после того как он принёс её на руках на этот одр болезни, подобрав на улице, где она упала без сил во время прогулки. Он частенько захаживал к ней - поиграть на “Бютнере”, старинном немецком пианино, каких немало сохранилось в советских семьях, получивших их вместе с квартирами, отобранными у “бывших”, или выменявших их на паёк в голодные годы. Квартира эта, в бельэтаже архитектурного памятника - бывшей портовой конторы известного на Руси купца, - вначале большая, какая и полагалась советским “спецам”, а потом подселённая и превращённая в коммуналку, досталась её мужу ещё в начале тридцатых, и с тех пор она жила в ней. После войны, правда, занимала только две смежные комнаты, из шести. Остальные заняли пришлые люди: не всегда плохие, часто менявшиеся. Молодой сосед, со своей такой же молодой женой, оказался здесь в результате сложного обмена - ситуация, так хорошо знакомая нам, испорченным квартирным вопросом. Эта бездетная пара выделялась из толпы. Екатерина Андреевна не знала, чем они занимались, где работали, но с первого взгляда определила их, как людей “достаточных”. Именно это старое слово, неупотребительное в советское время из-за отсутствия по-настоящему “достаточных людей”, более всего им подходило, и делало уважаемыми, независимо от их социального положения.

Илья, а именно он и был новым соседом, совсем не умел играть на пианино. Но душа его пела. Она пела всегда: безостановочную и нескончаемую, скорбную и, вместе, лирическую песнь. И песнь эта просилась наружу. Однако петь Илья стеснялся, да и не умел, хотя посещал какое-то время вокальный класс известного в городе учителя пения. Зато руки его были чуткими: мелодия передавалась рукам. Но, для того чтобы она звучала, ему нужен был такой же чуткий инструмент, который бы отзывался на прикосновение к клавишам, меняя голос вместе с изменением оттенков чувства. Для этого совсем не подходили советские фабричные инструменты: тугие и тупые, - по клавишам которых можно было только барабанить, что и проделывали успешно многочисленные советские дети в музыкальных школах, куда силком загоняли их родители, очарованные раз и навсегда посредственным Ваном Клайберном. Возможно поэтому, из-за плохих инструментов, Илья так и не выучился музыке: он просто не мог с их помощью соединить внутреннее и внешнее звуковые пространства. И, значит, это было ему неинтересно. А заставлять его было некому, - да он бы и не дался. Но когда, по какой-либо житейской случайности, ему под руку попадался старинный немецкий рояль или, на худой конец, пианино, он давал волю рукам, невзирая на запавшие клавиши и неровный строй. И звучала музыка. Необычная и, вместе, очень традиционная, и, даже, народная. Так случилось и теперь. Илья не мог пройти мимо соседского пианино. Он быстро сошёлся на этот предмет с Екатериной Андреевной, и приходил поиграть. Без приглашения, когда ему этого хотелось. А та любила его слушать, затаившись в углу дивана и, отдаваясь бесконечной пряже грёз, выходившей тоненькой струйкой из под мягких рук соседа и навиваемой на невидимое мотовило времени.

“Ах, зачем нас забрили в солдаты

И послали на Дальний Восток?



Не затем ли, моя дорогая,

Что я вырос на лишний вершок…”

“Прощай японская война, прощай, японочка моя!

Я уезжаю в дальний путь, тоска сжимает мою грудь.

Жена мне пишет, что больна, и мать старушка чуть жива.

Я уезжаю, не забудь, тоска сжимает мою грудь”.

У старушки был взрослый внук, окончивший училище искусств по классу фортепьяно, и ладно громыхавший польки, вальсы и полонезы на бабушкином “Бютнере”. Но игра его совсем не нравилась Екатерине Андреевне, и даже раздражала. Совсем другое дело - Илья. Его игра завораживала.

Если бы пришлось сравнивать, то она, пожалуй, поставила Илью рядом с Гленом Гульдом. Особенно, когда тот исполнял опусы любимого им Шёнберга.

Екатерина Андреевна была далеко не бескультурной, и ясно понимала, что Илья играть не умеет. И, тем не менее, он играл, а она его слушала, и это было чудом. Этим чудом она делилась со своей невесткой, и приглашала её, как бы ненароком, послушать Илью. Но тот замечал, что на него пришли посмотреть, как на экспонат кунсткамеры, и вдохновение пропадало. На публику играть он не мог, даже если бы и хотел: просто не умел. Здесь он и вправду совпадал с Гленом Гульдом, полагавшим игру на публику делом антимузыкальным. Вставал с вертящегося стула и закрывал крышку пианино. Екатерина Андреевна разводила руками. Ничего не поделаешь: Муза капризна. Так что гармония, соединявшая их, оставалась тайной двоих. И это было романтично.