Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 11



— Не говорите так. Между нею и употреблением, которое я из нее делаю — целая бездна, отделяющая добро от зла, лекарство от яда.

— Но ведь вы сами назвали ее преступной?

— Назвал и скажу вам, что я не столько презираю себя за совершенные преступления, сколько за трусость, побуждавшую меня их совершать.

— Трусость?! Уж не боялись ли вы нападения на вас детей?

— Ах, нет, не то! Страх смерти.

— Объясните же наконец, что вы хотите сказать?

— Я вам все объясню, только возьму с вас клятву.

— Какую?

— Вы — человек науки. Я вам хочу открыть важную тайну, но вы должны торжественно обещать, что никогда не воспользуетесь ею для вас самих.

— Я должен поклясться не совершать преступления?

— И никому не открывать того, что сейчас узнаете.

— Хорошо, я клянусь.

— Ну, так слушайте же. Жизнь человека делится на три периода. Первый период — лучеиспускания — продолжается от младенчества и до наступления юношеского возраста. Второй период — потребления или поглощения — длится от юношеского возраста до зрелых лет и третий период, разложения — от наступления старости до конца жизни.

Каждый организм, но в особенности человеческий, который служит самым полным выражением жизни, испускает из себя много жизненности в первый период своего бытия. Дитя поглощает жизненные флюиды в гораздо большем количестве, чем ему нужно, и все его вещество излучает жизненную силу. Во втором периоде человек поглощает ее столько, сколько ему необходимо. Это равновесие сил. В старости же равновесие нарушается и расход начинает превышать приход, откуда слабость и затем смерть.

Теперь, при настоящем состоянии «положительной науки», вам покажется невозможным, что какой-то старик, с помощью особых приемов и вопреки законам природы, может не только впитывать в себя потоки флюидов, излучаемых детьми, но даже похищать саму жизненность, таящуюся внутри их. Все это, однако, возможно. Да, я преступник, да, я убийца, потому что в продолжение сорока лет возобновлял свою жизнь таким образом. Да, я убивал детей, но не так, как думают невежды или как советовал безумный Иоганн Генрих Кохаузен в своем сочинении «Hermippius redivivus», посредством поглощения воздуха, выдыхаемого легкими детей, или еще, по способу легендарных вурдалаков, сосущих кровь… Нет, но притягивая к себе жизненный флюид из всего их организма…

О, если б я мог воздержаться от этого! Но, признаюсь вам, нет более сильного, более притягательного, более восхитительного опьянения, чем это! Когда в холодеющие члены проникает этот согревающий и оживляющий флюид, наполняющий все органы, все фибры вашего тела, вы испытываете ощущение, не поддающееся выражению. Вы умирали и вновь ожили…

Напрасно я говорил себе: «Остановись», мое существо жадно поглощало этот волшебный ток… Воля была бессильна, и я убивал… убивал…

Посредством пальцев, посредством взгляда, о, взгляда в особенности, я поглощал жизнь своих жертв, а они были не в силах отойти от меня, испытывая невыразимое наслаждение…

Затаив дыхание, зачарованный его горевшим сладострастием взором, слушал я его речь.

Он рассказал мне все: какие нужно было производить пассы, какое направление давать взгляду и тому подобные технические приемы.

И я внимал ему, опьяненный его словами, как ядовитым напитком.

— Теперь, когда я все сказал, я должен умереть! — вскричал он. — Проводите меня к больному ребенку.

— Злодей! — вскричал я, придя в себя. — Ты хочешь меня сделать участником своего преступления? Никогда!

Он пронизал меня взглядом, и мое возмущение разлетелось, как дым.

— Ты, которого я только что посвятил, — укоризненно произнес он, — разве ты не понимаешь, что наша наука дает нам возможность оживлять? Я отдам то, что взял. Ведь я же сказал, что хочу умереть!

Я ему повиновался, так как противиться не мог, если бы даже и захотел.

Через несколько минут мы были у больного.

Едва Жорж заслышал шаги Тевенена, как открыл глаза и, поднявшись, протянул к нему руки.

Доктора пошли вслед за нами. Возле постели стоял в глубоком отчаянии отец, ожидая чуда.

Ребенок сидел на постели, качаясь от слабости.

Винсент медленно приближался к нему, устремив взгляд и протянув руки. Пальцы их, казалось, были неподвижны, но на самом деле производили едва уловимые движения, видел которые и знал их значение один только я.



Жорж медленно опустился на подушки и тотчас заснул. Старик приблизился к нему и положил свою руку на его лоб. И, — не могло быть никакого сомнения в том, что я увидел, — на бледном лице больного появился румянец, а в глубине полузакрытых глаз зажегся огонь жизни. Этот человек не солгал: он влил в ребенка похищенную жизнь.

— Ваш сын спасен, — произнес Винсент слабым голосом, обращаясь к доктору Ф., безмолвно наблюдавшему эту сцену.

Потом, обернувшись к присутствовавшим врачам, медленно произнес:

— Господа, засвидетельствуйте, что доктор де Боссай де Тевенен, последний ученик Месмера, воскресил мертвого…

После этих слов он пошатнулся и упал бы, если бы я не бросился его поддержать.

— Перенесите поскорее меня в павильон, — прошептал он.

Я поднял его и понес. Он был не тяжелее ребенка.

Повинуясь его желанию, я остался у него. Он стал рассказывать и говорил долго… Я узнал такие вещи, что меня объял трепет. Наверное, ничего подобного никогда не слыхало ни одно ухо смертного. Его слов я никогда не забуду. Со страхом ожидаю я наступления старости, боясь сделаться преступником…

Ребенок поправился.

Винсент де Тевенен умер на другой день.

Один из моих собратьев, встретив меня несколько дней спустя, сказал:

— Каков старый-то шарлатан?! Как он удачно воспользовался естественной реакцией!

Я ничего ему не ответил… Я знаю и… боюсь своей науки!

МАГИЧКА

Пер. П. Ратомского

Усталый и состарившийся более телом, нежели душой, я удалился от столичной жизни в маленький город, где родился.

Оставив свою медицинскую практику, я не превратился в нелюдима и отшельника. Старые друзья часто стучались в мою дверь. Два-три вечера в неделю я проводил у знакомых, вступая в оживленные споры с молодежью.

Однажды, на одном из таких вечеров, я увидал над пианино желтую голову с блестящими глазами, лихорадочно глядевшими на меня.

Первое впечатление сказало мне, что эта голова, эти глаза принадлежали очень несчастному человеку, заслужившему свое несчастье.

Должно быть, эта мысль отразилась в моем взгляде, ибо, поймав его, желтая голова вдруг исчезла. Побуждаемый любопытством, я обратился за разъяснением к хозяину.

— А! — сказал он. — Это Ламберт. Несчастный обожает свою дочь, которая умирает.

— Зачем же он пришел к вам на вечер?

Хозяин замялся.

— Видите ли… Он слышал, что вы здесь поселились, и, зная вас как гениального медика, хотел просить…

— Избави Бог! на моей совести достаточно мертвецов, и я не хочу увеличивать их числа.

— Ну да, я говорил ему, что вы отказались от практики, и он не осмелился к вам подойти. Он очень горюет. Дочери его лет шестнадцать; мать, как говорят, покинула ее в младенчестве; она очень больна, и самые знаменитые врачи отказалась ей помочь, говоря, что положение ее безнадежно. Вот что он мог вам рассказать… разумеется, вы бы ему отказали, и он умнее сделал, что ушел.

— Пришлите его завтра ко мне! — резко сказал я.

Я возвратился домой, недовольный своим согласием, зная бессилие наших медицинских средств. Я плохо спал и хотел отказаться от вчерашнего обещания, но было поздно — служанка ввела Ламберта в мой кабинет.

Это был маленький, тщедушный и противный человечек: узкий, затянутый в черный сюртук, он имел что-то ехидное в своей походке и злое, дикое, сварливое во взгляде. Впечатление на меня он произвел отталкивающее. Но все-таки я видел, что он сильно страдал, и должен был ему помочь.

Когда мы уселись, он тихим голосом, почти шепотом, стал рассказывать то, что я слышал накануне.