Страница 17 из 20
Подхватив свой сундучок, Бадретдин быстро зашагал к дому. В дверях мелькнула и скрылась какая-то женщина. По-видимому, это была мать Бадретдина. Только почему же она так быстро ушла в дом?
Пока мы хлопотали возле лошади, Бадретдин вынес ведро с водой, ковш и полотенце. Мы умылись тут же во дворе, поливая друг другу. Невольно подумалось, что у хозяев нет даже кумгана[22], который столь привычно видеть в каждом доме.
Нам с Гилемдаром никак не удавалось справиться с растерянностью: надо было делать вид, что мы ничуть не удивлены, беззаботно болтать о чём-нибудь, но слова не приходили на ум. Однако мы заметили, что сам Бадретдин ничуть не был смущён.
Умывшись, мы вошли в дом и громко поздоровались. Отец Бадретдина очень просто пригласил нас: «Проходите, шакирды».
Изнутри изба выглядела столь же неказисто, как и снаружи. Но бревенчатые стены её сияли почти восковой желтизной, а корявый, щербатый пол был старательно вымыт… Под окнами, занимая добрую половину избы, высился покрытый войлоком сакэ, вдоль стен стояли лавка и два стула, у печи – колода – вот и всё убранство дома. В закутке, отделённом от горницы старой занавеской, кто-то щепал – было слышно по звуку – длинные лучины.
Первый, кого мы увидели, переступив порог дома, был седобородый старик в белой одежде и в облезлой иссиня-чёрной бархатной тюбетейке. Он сидел в дальнем углу сакэ, прислонившись к стене.
Мы протянули старику руки, но тот даже не шевельнулся. Бадретдин торопливо сказал:
– Дедушка, шакирды хотят поздороваться с тобой…
– Разве? Что ж, слава Аллаху… – сказал старик, немного оживившись, и протянул нам большие, шершавые ладони.
Он был слеп. Мы сели, прочли молитву и, степенно сложив руки на коленях, как нас учили в медресе, замерли. Нам неловко было начинать разговор первыми. Но хозяева, к нашему удивлению, тоже не выказывали ни малейшего желания говорить. Старик сидел прямо и неподвижно, углубившись в какие-то свои думы. Бадретдин беспокойно ходил по горнице, собираясь, видимо, что-то сказать и не находя слов… Отец его некоторое время неподвижно сидел на колоде, уставясь перед собой пустым взглядом, потом встал и начал приготовления к чаю. Он расстелил на сакэ старую домотканую скатерть, достал с шестка три чашки, из которых одна была склеена из черепков, а у двух других недоставало ручек, выставил завёрнутую в тряпицу половину хлеба, принёс стакан молока. Покончив с этим, он сел на прежнее место. Бадретдин достал из сундучка две пригоршни сахара.
Вскоре из-за занавески послышался тихий голос:
– Готово, сынок!
Бадретдин прошёл в закуток и вынес древний самовар с залатанными ручками и носиком. Он велел нам подняться на сакэ. Мы послушно сели, скрестив ноги. Перед нами появилась сковорода с дымящейся яичницей. Однако хозяева, видимо, не собирались разделить с нами трапезу: и старик, и отец Бадретдина с безучастным видом продолжали сидеть на своих местах.
Бадретдин повернул лицо к занавеске и ласково сказал:
– Мама, ты уж сама разлей нам чай…
– А отец?.. – спросил всё тот же тихий голос.
– Отец?.. Нет, лучше ты… – В голосе Бадретдина звучала самая искренняя мольба.
За занавеской ненадолго притихли, потом к нам вышла женщина в лаптях, грубом холщовом платье и таком же переднике; ситцевый платок её был надвинут на самые щёки, голова низко опущена. Она прошла к сакэ и села за самовар.
Я увидел её лицо и похолодел от ужаса. Левый глаз был совсем закрыт, а правый, огромный, немигающий, дико таращился. Вероятно, она перенесла жестокую оспу. Лицо было так изуродовано, что мне до сих пор тяжело вспоминать его.
Какое-то смешанное чувство отвращения и жалости охватило меня. Я не мог отделаться от странного ощущения, что огромный печальный глаз без бровей и ресниц – открытое окно, через которое каждый мог бесцеремонно заглянуть в душу бедной женщины.
Немногие из нас рискнули бы показаться рядом с родной матерью, будь она так же безобразна. Людям свойственно стыдиться уродства близких. Неужели Бадретдин не понимает этого? Или он умеет скрывать свои чувства?
Женщина наполнила чашки и протянула их нам, стараясь прятать лицо за самовар. Мы пили чай в полной тишине, не решаясь оторвать взгляд от чашек.
– Пейте, друзья, закусывайте. Не обессудьте, чем богаты, – угощал Бадретдин, и голос его звучал по-прежнему ровно, спокойно.
Выпив чаю и подкрепившись яичницей, мы поспешили опрокинуть чашки вверх дном. Бадретдин вздохнул, досадуя, видимо, на бедность, и вскочил на ноги.
– Я покажу вам свои книги, – сказал он и достал с небольшой полки над окном стопку книг.
Наконец у нас появилось какое-то занятие, и мы с радостью принялись рассматривать сокровища Бадретдина. Здесь было несколько новых романов, сборники стихов, учебники на арабском и персидском языках. Мы листали книги, обменивались незначительными замечаниями о них.
– У меня, друзья, есть для вас ещё кое-что, – сказал Бадретдин и достал с той же полочки маленькую скрипку. То был плохонький самодельный инструмент из некрашеного дерева.
– Откуда она у тебя? – воскликнули мы удивлённо.
– Да вот пытался сам смастерить, – ответил Бадретдин и стал настраивать скрипку, извлекая из неё дребезжащие звуки.
Мы знали, что он неплохо играет на мандолине. Но скрипка!..
– Бадри, почему ты скрывал, что умеешь играть на скрипке? В медресе мы раздобыли бы тебе скрипку нашего Сагита! – сказал Гилемдар.
– При таком музыканте мне лучше помалкивать, – улыбнулся Бадретдин.
Он довольно долго промучился со скрипкой, которую давно не брал в руки. Тут я отважился ещё разок взглянуть на его мать. Она смотрела на сына, и всё существо её излучало столько любви и тепла, что я был тронут до глубины души. Можете ли вы понять меня, можете ли представить удивительный взгляд матери, в котором светились и любовь, и гордость, и умиление, почти молитвенный восторг перед чудом, творцом которого она была? Ведь этот маленький шакирд, который непременно станет большим и уважаемым человеком, – её детище! Это она родила его и вскормила своей грудью!.. Я поспешил опустить глаза, на которые навёртывались непрошеные слёзы.
Наконец Бадретдин настроил скрипку и приложил её к плечу. Скрипка пела слабым голоском, но нам было приятно слушать её. Все сидели очень тихо, боясь спугнуть печальную песню, которая так уместна была в этом бедном жилище, где самый воздух, казалось, дышал безысходной грустью. Тоска угадывалась и в позе белого старика, застывшего на сакэ, и во взгляде отца, задумавшегося возле печки. А мать влюблённо смотрела на сына, и лицо её светилось счастьем.
Бадретдин неожиданно обратился к ней:
– Что тебе сыграть, мама?.. Раньше тебе нравилась вот эта. – И он заиграл протяжную мелодию старинной народной песни о студёном ключе. Играя, он не сводил глаз с рябого, перекошенного лица матери. Нет, Бадретдин не стыдился её. Взгляд его серьёзных и чуть печальных глаз был полон благодарной сыновней любви и величайшего уважения.
Когда он кончил играть, мы попросили разрешения прочитать перед дорогой молитву. В ответ хозяин молча потёр залатанные коленки, а Бадретдин, обратившись к старику, сказал:
– Дедушка, шакирды просят благословить их.
Старик кивнул, и мы воздели руки…
…Заросший травой дворик остался позади, наша лошадка трусила уже по проезжей части улицы. Бадретдин с отцом стояли у изгороди и смотрели нам вслед. Мы мысленно прощались с ними, с их домом, самым бедным в Ишле, с его большой и непонятной нам тайной. Трудно сказать, что это было: трагедия или же, напротив, великое счастье, озарённое светлой надеждой. Счастье, которое мы бессильны были постичь.
Солнце клонилось к закату, а жаворонки всё пели и пели, взвившись высоко в поднебесье. И песни их были протяжней и взволнованней прежнего. Мир просторен, пуст, необъятен! Грустно… Я не могу забыть лицо матери Бадретдина. Хочется кому-то грозить кулаком и кричать: «Неправда, она прекрасна, пре-крас-на!..»
22
Кумган – металлический рукомойник, кувшин с носиком, ручкою и крышкою.