Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 14

– Я не могу смотреть, как раскормленные русские недоросли швыряют червонцы и бриллианты в игорных домах, как трескающиеся от жира купчихи закупают парижские моды в то время как голодают лесорубы Канады, а в Техасе от бескормицы и гражданской войны ковбои едят падаль! Стыдно! Да! Стыдно перед всем миром!

Толстой любил подпортить праздник, но каждый раз это было кстати. Люди понимали, что их радость беззаконна и потому она становилась еще слаще. Толстой и это знал, потому что к 110 годам он знал всё.

Не знал, правда, только почему у его детей от третьего поколения медсестёр иногда встречается шоколадный цвет кожи.

Дерево

А началось всё с семечка, оторвавшегося от ветки дерева-матери и оснащённого двумя полупрозрачными крылышками, как у насекомых. Их, этих насекомых, великое множество реяло, сновало, роилось, погибало, рождалось вокруг кроны и в кроне дерева-матери. Различные короеды, шелкопряды, хрущи, медведки нападали и на само дерево. Своенравный шабаш насекомых с весны до ранней осени разыгрывался здесь. И в иные душные летние вечера дерево, казалось, уже не в силах было сопротивляться нашествию торжествующего прожорливого воинства летающих шестиногих, но еще одни пилоты – птицы – подобно карающей руке выхватывали из воинства целые когорты, легионы бойцов. Синицы, поползни, кукушки, козодои, иволги налетали с разных направлений к этому отдельно стоящему у дороги дереву. Иногда, как гарантийный мастер, появлялся дятел.

Многие тысячи листьев вели себя каждый по-своему: на северной стороне слышался шум, скрежет веточек, свежий ветер бился грудью, как кочет, и подлетал вверх, и растопыривал руки, пытаясь охватить всё дерево разом, а на южной стороне в это время были тишь да гладь. Листья там медленно разворачивали свои ладошки, наполняя их силой, и, прежде чем самим зашуметь, знали уже от дерева, от системы его ходов в древесине и коре, что ветер напал.

Такой вот ветер, чуть более резкий, может быть, неожиданно изменивший направление, навалился на дерево, раздул его ветви, как кудри на голове пленительной женщины, и оторвал семечко, и понёс.

Возможно, ветер и считал, что семечко это с парой полупрозрачных крыльев он отвоевал у дерева, но это было не так. Дерево-мать как раз ждало такого порыва ветра, чтобы забросить семечко подальше, чтоб род его шагал и шагал вдоль дороги, дальше от леса, чтобы когда-то, через пять-шесть веков добраться до далеких холмов, между которыми и снега зимой глубже и теплее, и воды летом ближе, не надо шарить корнями на десятиметровой глубине.

Не так ли и народы вдруг начинают стремиться к обозначившейся цели и движутся туда, не считаясь с жертвами, высылая вперед разведчиков, переправляясь через реки, переходя горные перевалы, делая родиной совершенно чужую и непохожую на родину землю?

И дерево не могло осознавать смысл своего стремления к тем лощинам, куда придут когда-то его внуки. Зачем? Кто знает… Может быть, для того, чтобы попасть под топор. А может быть, дожить до глубокой старости, до обомшелости, трухлявости ствола, гигантских дупел, мемориальных табличек на окружающей оградке.

А пока семя, оторвавшееся от самого кончика ветви у вершины на ветреной стороне, повёрнутое своими крылышками навстречу ветру, надломило тоненький черенок, соединяющий его с громадным материнским телом и, набрав упругости в свои два крыла, как бы оттолкнувшись на трамплине, взлетело выше дерева и понеслось!..

Ветер долго не мог понять того, что не сам он обломил черенок, не по своей воле несёт на своей спине семя с двумя крылышками, а лишь является средством в сложной игре дерева-матери.





Когда же, наконец, до него дошло, и он резко вильнул вниз, к дороге, прорезавшей холм, семя и само знало, что пора снижаться. Дерево-мать предположить не могло, что семя улетит так далеко – за поле, к холмам, куда оно и не надеялось прийти первым своим потомством.

Семя, снижаясь, ощутило острую печаль оттого, что мать не узнает никогда о его успехе. Ветер попытался вогнать его в самую середину дороги с двумя колеями от повозок, но семя в последний момент начало валиться через голову, встало поперёк ветра, и ветер, не желая того, отбросил его под куст бересклета.

Бересклет задрожал. Казалось, что это ветер в досаде рванул невысокие пышные побеги. Но нет. Бересклет узнал семя – оно уже через несколько лет разорвёт своими корнями его мочалистые корешки, пышные побеги повянут, затем подсохнут… тоска! И эти несколько лет, до самой смерти, бересклету придётся укрывать семя и лелеять его в своей тени, беречь от непогоды, задерживать для него снег зимой, делиться проточной водой! Выращивать на своей груди убийцу! Что за судьба! Как он завидовал сейчас своим сородичам в пятнадцати метрах отсюда, гребнем венчавшим вершину холма! И он ведь посмеивался над ними из-за того, что их постоянно треплет ветер!..

Семя опустилось – и тут же закапал дождь. Когда он кончился, семя уже держалось пятью белыми волосками корешков за чёрную землю. Оно очень спешило и выпустило из каждого корешка разнообразные отростки. Ветер ушёл, но он мог вернуться в любой момент. Надо было успеть к утреннему ветерку закрепиться под кустом. Трава была далеко, в десяти сантиметрах, стволы бересклета – в пятнадцати, и надеяться можно было только на себя, на прочность корешков.

Ночь была пасмурная и тихая. Иногда тучи подмывало с краёв горизонта чёрной звёздной глубиной. Природа как бы создала для семени ночь роста. Это завтра начнутся будни – поднимется пыль с дороги, начнёт работать крот, полёвки деловито заснуют, поглядывая острыми бусинками глаз на крошечный побег, появившийся на их территории, присядет в траву прохожий с котомкой и бросит свою клюку у куста бересклета, так что земля содрогнётся. Ночью же, этой августовской ночью, для семени, для него одного звучит плавная, страстная музыка природы, и оно в какой-то момент вдруг поняло свое предназначение – вытягиваться вверх и вниз одновременно, соединяя в себе землю и небо. Некий центр движения обозначился в нём. Будущая мощь проснулась и уже не оставляла побег – с этим ощущением мощи ему и суждено было прожить жизнь. И в дальнейшем, когда корни дерева крушили корешки бересклета и выпили его соки, оно даже и помыслить не могло о собственной неблагодарности – ему казалось, что бересклет соединится с ним для новой, большой жизни.

Первые десятилетия были наполнены ростом. Сложное хозяйство корней и кроны с миллионами окончаний, неостановимо прущих во все концы, ищущих для дерева удобных ходов к воде и наилучшего расположения к ветру и солнцу, целиком захватило все мысли дерева. Разве что в поздние сентябрьские теплые вечера, когда можно было чуть умерить свой аппетит к жизни, дерево, усаженное золотой стаей листвы, посматривало сквозь неё на дорогу, на холм… Как будто озноб печали пробегал по юной коре, когда дерево вспоминало о матери в северной дали дороги – но нет, это шли новые и новые соки для укрепления кроны перед намечавшейся суровой зимой.

Потом наступили годы, когда рост прекратился, и оставалось всё больше и больше времени для недоумения, тяжёлых мыслей о неудачном месте своего рождения. Долгими ночами дерево никак не могло примириться с местностью вокруг себя. Этот холм, закрывающий солнце утром и вечером, пыльная дорога, люди, рвущие кору, вонзающие топоры в обмирающий от боли ствол… Неужели придётся и умереть здесь, у дороги, в одиночестве? И – никого рядом, кто прошелестел бы в ответ. Никого.

Однажды, когда дерево уже не могло смотреть вниз, под ноги, когда взгляд его блуждал по окрестностям: по дальним лощинам на юге, по родным зеленолиственным полкам на севере, ему в глаза бросилась сухая вершина. Да, это дерево-мать умирало в одиночестве у дороги. Костистые белые ветви пучком, безобразно торчали вверх, ствол ещё был прикрыт корою…

Дерево содрогнулось.

Тут же ветер, изменивший направление, дунул с севера, налегая всей грудью, и мощный аппарат мысли дерева включился вмиг и рассчитал отрыв семечка на вершине, оснащенного двумя полупрозрачными крылышками!..