Страница 9 из 16
Разве не чудо?!
Глава девятая
Лебедь сахарная
Лавку Машниных в Курске знали не только по вывеске, но и по доброй молве. Вот две хозяюшки встретились, в сторонку отошли, на скамейку присели, разговорились. – По всему городу искала, с ног сбилась, а у Машниных только и нашла. – Лукерья достала из кошелки что-то завернутое в бумагу, слегка развернула, глянула и снова спрятала.
– А чего искала-то? – Авдотья, не успевшая подсмотреть, уныло отвернулась.
– Да нитки особые для вышивания. Мулине. Пруд с лебедью хочу вышить. И на стену повесить. Вот и искала.
– Гляди-ко! Искала и нашла. Не от тебя первой слышу. Машнины хозяева справные. И мулине у них есть. А если понадобится, и лебедь сахарная найдется.
Один скажет, другой подхватит, вот и летит молва… Торговали в лавке всяким ходовым товаром: нитками, мотками бечевок, кожаными ремнями, густым, скипидарно пахнущим дегтем, расписными конскими дугами, шлеями, лаптями лыковыми разных размеров (маленькими детскими и такими, что придутся впору здоровенному детине). Торговали железом всяким, скобами для бревен, обручами для бочек, колодезными ведрами, лопатами, косами, вилами. Ну, и мелочью разной не брезгали, шпильками, булавками, свечами и спичками. Продавцов нанимали проверенных, честных, и уж те гнилой товар не подсовывали, обмана не было никогда. Покупателей встречали приветливо, даже с лаской, и обхождение было самое уважительное. При этом не лебезили, своего достоинства не теряли: товар предлагали, но не навязывали.
Хозяин – барин, что ему нужно, то и купит. Лишнего же пытаться всучить – себе же боком выйдет.
Любили и побалагурить иногда. Нагнувшись якобы за товаром, пошарив там внизу, достать из-под прилавка шутку-прибаутку, подмигнуть, языком прищелкнуть и самим от души широко улыбнуться, и честной народ повеселить и потешить. Поэтому и простой люд в лавке толкся, и из богатых домов прислугу посылали, и та по списку отоваривалась.
– Мне насыпьте полфунта обивочных гвоздиков с узорными шляпками.
– Извольте. Сей минут.
– Мне пожалуйте вот эти лапоточки. Налезут?
– Как же! Для вас плели. Не сомневайтесь.
– А мне вон ту рогатину дайте. Крепкая?
– На медведя можно идти.
Принадлежала лавка Алексею Машнину, на него и была записана, но он не обосабливался, от семьи не отделялся, и получалось так, что держали ее сообща, всем миром. Алексей, конечно, был за главного: сам товар выбирал, подвозил и выгружал, по полкам раскладывал. Он же и цены назначал, и выручку принимал. Если торговля шла не слишком бойко (а то и вовсе замирала, когда неделями мело или все от морозов по домам прятались), продавцов отпускали, и он, бывало, и сам за прилавком стоял, отвешивал и отмеривал, в бумагу завертывал одиноким покупателям: «Прошу-с. Получите». Иногда просил помочь свою старшую сестру Параскеву, но та после замужества стала под разными предлогами уклоняться: своих забот хватало – и за мужем ходить, и за домом смотреть. И Алексей в конце концов возложил эту обязанность на младшего брата Прохора.
Тот не то чтобы записной продавец, но кроткий, на все согласный – не смел отказать брату, хоть его душа к торговле не лежала. Покупателей завлекать, нахваливать товар не умел, будто стыдился. Да и не балагур по натуре, озорства какого, лукавой шутки-прибаутки не мог он себе позволить: слишком был скромен. Больше молчал, опустив глаза, – особенно перед барышнями, купеческими дочками, слова из него не вытянешь, не то что любезности. Но с теми, кого хорошо знал и кому доверял, вел долгие беседы – не абы о чем, а о предметах духовных, возвышенных, благочестивых.
Уж такой он был у них, Машниных, младшенький, Прохор. И такие же окружали его друзья…
Особенно часто заходил к нему знакомый юродивый Проня-Голубок (он все голубей за пазухой носил, сами к нему слетались), тихий, улыбчивый, в драной бекеше на голое тело, в одноухой шапке и стоптанных башмаках (пальцы из дыр торчат). Жил он у моста через речку Тускарь, в шалашике, сплетенном из ивовых веток, накрывался дерюгой, под голову клал камень вместо подушки. На паперти Ильинской церкви просил подаяние и, как дитя, всему был рад, что подадут, и медному грошику, и сухарику, и черствой, заплесневелой баранке. Иногда гундосил что-то неразборчивое, захлебывался птичьим клекотом, сулил иному напасти, иному – удачу, и все сбывалось: блаженный…
Вот при нем-то Прохор мог восторженно говорить часами, если никто не мешал, – о силе праведной молитвы, аскетических трудах и подвигах, древних пустынножителях, почерневших от палящего солнца, высохших, как живые мощи. И Проня-Голубок кивал, как-то по-своему улыбался, склонив набок голову, вставлял словечко-другое и гладил голубей у себя за пазухой, а уж те млели, гульгулькали и на все лады ворковали. Иногда к ним присоединялись друзья Прохора, все из почтенных купеческих семейств, в страхе Божьем воспитанные. В церкви рядом всегда стояли: два Ивана – Бесходарный и Дружинин, Алексей Миленин и два Василия – Казначеев и Десятников. Присоединялись, и тогда беседа становилась особенно жаркой и увлеченной, случалось, и спорили, но с проложенной колеи не сворачивали: о мирском, суетном, мелком толковать не любили, гнушались.
Если друзей и покупателей не было, Прохор в одиночестве читал Псалтырь, жития святых угодников и другие душеспасительные книги. Страницы переворачивал медленно, не спеша и с каждой прочитанной словно не хотел расставаться. Иное прочтет пару раз и наизусть запомнит: память с детства была крепкая и ум острый, к учению способный. Вставал рано и каждый день старался хотя бы к часам и заутрене – до открытия лавки – успеть в церковь, если уж не удавалось к обедне. И, глядя на его рвение, Агафья Фотиевна про себя решила: этот дома не останется, посвятит себя Богу, рано или поздно в монастырь уйдет.
Об этом ей и Проня-Голубок как-то раз шепнул, часто помаргивая, указывая слезящимися глазами на Прохора:
– Не ваш он, матушка, – монастырский. Дома не усидит. Отдать придется.
– Придется, так отдам. На все воля Божья.
Словом, Агафья Фотиевна решила, но все же умоляла судьбу: только бы не очень рано, лучше попозже, пожил бы еще с матерью, потешил ее, порадовал. Да и помощник в строительном деле незаменимый. А столяр какой искусный, топориком кружевные узоры выделывает: у Наумки научился!
Но надеждам ее не суждено было сбыться. Однажды в лавку к Прохору гурьбою втиснулись друзья, настроенные как-то по-особому, взволнованные, словно был меж ними некий сговор и вот о чем условились – выполнили. И об этом надо было друг другу рассказать, срочно поведать, а уж потом сговариваться дальше.
– Что, идем? Готовы? – спросил Прохор, поочередно оглядывая всех пятерых и в глазах у каждого стараясь отыскать нечто такое, что заменило бы ответ на словах.
– Готовы, – за всех ответил Иван Бесходарный, смуглый, чернявый, с татарскими скулами и крепким загорелым затылком. – Родители благословили. Бумаги все справили, увольнения от городского общества взяли.
(Такой он всегда, основательный и по части бумаг, и по части молитвы: положенного не пропустит, все исполнит.)
– Даже сухарей насушили, котомки в дорогу со брали, – добавил Иван Дружинин, перебирая висевшие на правой руке четки так, словно от нетерпения вел счет оставшимся до выхода минутам.
(Этот, наоборот, порывистый, всегда норовит поскорее.)
– А меня мать отпускать не хотела: у нее пред чувствие, что скоро помрет, но я упросил. Да и отец заступился, – сказал Алексей Миленин, рыжеватый, остролицый, как лисенок, с глазками-щелочками.
(Вечный горемыка, одни несчастья!) Два Василия, хоть и молчуны оба, но тоже доложили, что котомки собраны и сухари насушены.
– Ну, добре. Значит, идем. Завтра, после заутрени. Рады? – Прохор положил руки на плечи друзей и тотчас убрал, застыдившись этого невольного жеста.
– Еще бы не рады! В Киеве побывать! Мощам угодников в пещерах поклониться! – загудели все вразнобой.