Страница 2 из 16
Да, Саров запечатан.
Глава вторая
Скакал от восторга
Способны ли мы до конца осознать, что такое Серафим для России? «И когда на другой день понесли вокруг церкви гробницу святого Серафима, и полетели над толпой к этой гробнице перебрасываемые холсты и представились мне руки, сеявшие и дергавшие лен по всей России, и прявшие и ткавшие его по темным избам по всей России, и глаза, не знавшие иной надежды сквозь слезы бабьей доли, – то поняла я, что такое Серафим для всей России». Так пишет Маргарита Сабашникова в своей книге о преподобном: вот ей приоткрылось… и она поняла… И все-таки вопрос остается, – во всяком случае, для нас. Да, мы чтим преподобного Серафима, мы совершаем к нему благочестивые паломничества, прикладываемся к мощам, вновь обретенным в 1991 году, просим о помощи и заступничестве, но – осознаем ли? Именно мы, живущие в XXI столетии, ведь нас отделяет от него почти два века? И отделяет, и отдаляет, и в этом мы уступаем тем, кто был ближе, внимал народной молве о подвигах старца, возможно ездил к нему за советом, терпеливо дожидаясь у кельи его выхода, просил об исцелении или даже пользовался доверительным расположением, как верный служка Мотовилов.
Так, может, они, ближние, по-настоящему осознавали?
Нет, они благоговели, дивились, изумлялись, страшились совершаемых им чудес и заворожено внимали предсказаниям, но осознание все же дано нам, дальним, свидетелям того, как сбылось. Сбылось многое из предсказанного преподобным, воплотилось, приобрело рельефные очертания – Крымская война, октябрьский переворот, гонения на церковь, ГУЛАГ, страдания и мучения миллионов узников. Да и о чудесах-то в полной мере узнали уже после смерти Серафима, поскольку при жизни он о многом заповедовал не разглашать, молчать до поры до времени.
И как Богоматерь ему являлась, и как на камне тысячу один день и тысячу одну ночь молился, как медведя кормил – после, после…
Таким образом, мы – дальние, и у нас – перспектива. Мы словно бы стоим на вершине горы, и перед нами, как облака, проплывает минувшее: месяцы, годы, столетия. Но в то же время как не позавидовать белой завистью тем, кто был рядом с преподобным Серафимом, слышал голос, чувствовал прикосновение благословляющей руки, получал в подарок сухарики или частицы просфоры! Это, пожалуй, в чем-то дороже перспективы, теплее, интимнее, одухотвореннее, и этого нам будет отчаянно не хватать. Поэтому взамен мы должны попытаться воссоздать утраченный земной образ преподобного Серафима, чтобы дивный старец возник перед нами как живой со всеми его излюбленными словечками, прибаутками, движениями, жестами.
Серафим и такой – сохранился.
Сохранился во многом благодаря прекрасной русской книге – «Летописи Серафимо-Дивеевского монастыря», написанной священномучеником Серафимом Чичаговым. В нее включены живые свидетельства, простые, бесхитростные, со всеми особенностями устной речи рассказы тех, кто лично знал старца, – подлинные сокровища, жемчуг духовный, как говаривали когда-то. И нам остается лишь выбрать самое живое и характерное.
Но что же, что же выбрать, чтобы сразу возник образ? Может быть, Серафимовы приветствия – «Радость моя!», «Сокровище мое!» или «Ваше Боголюбие!» – с коими встречал он всех своих гостей? Да, пожалуй, тут мы сразу слышим голос Серафима, как и в многочисленных свидетельствах о нем тех, кто бывал у него со своими просьбами, жалобами, надеждами: «Я все плакала, да и пошла к батюшке Серафиму; все ему рассказала. Сама плачу, стою перед ним на коленях. А он смеется, да так ручками и сшибается (т. е. хлопает рука об руку)» (рассказ старицы Варвары Ильиничны).
Сшибается ручками – какой точно подмеченный жест, какая выразительная деталь! Но, может, лучше всего обрисован Серафим в рассказе дивеевской сестры Капитолины: «А как батюшка-то любил нас, просто ужас, да и только, и рассказать-то уж я не умею. Бывало, придешь это к нему, а я, знаешь, всегда эдакая суровая, серьезная была, ну, вот и приду, а он уставится на меня, да и скажет: “Что ж это, матушка, к кому это ты пришла-то?” – “К вам, батюшка”, – отвечу я. “Ко мне, – скажет он, – да и стоишь, как чужая, ко мне-то, к отцу, что ты, что ты, матушка!” – “Да как же, батюшка, – бывало скажу я, – как же”. – “А ты приди, да обними, да поцелуй меня, да не один, а десять раз поцелуй-то, матушка!” – ответит он. Бывало и скажешь: “Ах, да как же это, батюшка, да разве я смею!” – “Да как же не смеешь-то; ведь не к чужому, ко мне пришла, радость моя, эдак к родному не ходят, да где бы это ни было, да при ком бы ни было, хотя бы тысяча тут была, должна прийти и поцеловать, а то что стоишь, как чужая!”»
Ну, не подлинное ли чудо этот рассказ?! Мы словно заглянули в окошко саровской кельи и увидели двоих: одна суровая и серьезная, наверное, и губы поджаты, и брови сдвинуты, будто и впрямь чужая, а другой – весь сияет, лучится, сама доброта и отцовская любовь. Десять раз его поцеловать, ведь он родной, роднее не бывает! Такой рассказ не придумать, не сочинить – только наспех записать, чтобы ни словечка не пропало. Да, пожалуй, как нигде, мы видим здесь, распознаем, угадываем живого Серафима.
И все же, все же…Пожалуй, для меня Серафим – в одной фразе, встречающейся у многих рассказчиков, повторяемой как рефрен, поэтому я и приведу ее не по одному конкретному месту из «Летописи», а обобщенно. Батюшке Серафиму была свойственна особого рода восторженность. Восторженность сродни той, с которой библейский царь Давид плясал перед ковчегом. Вот и Серафим… нет, не плясал, но, как передают о нем: «Во, во, матушка! Так и будет!» – повторял Серафим, скача от восторга.
Скакал от восторга, осиянный нездешней радостью. Поистине в этом весь Серафим.
Глава третья
Машнины
И жили рядом с храмом, и думали только о нем, и так хотелось в будущее заглянуть, хотя бы одним глазком высмотреть, каким он будет, когда наконец достроят. Вот об этом-то и без конца спрашивали, пытали друг друга, особенно дети – те аж заходились от жгучего любопытства, от азартных своих фантазий. Заберутся на печку, подбородок в острые кулачки упрут и ну расписывать. Чего им только не чудилось, не блазнилось. Хотя что спрашивать-то, если ответ заранее известен (так рассуждали старшие). А таким наверняка и будет, каким изобразил его на рисунках и чертежах столичный архитектор, важный господин с голым черепом, обтянутым морщинистой кожей, сырым, помятым лицом и неестественно большим расстоянием от носа до тонких, по-бабьи поджатых губ – один из учеников знаменитого Растрелли, которому заказали проект. Исидор Иванович сам ездил заказывать, долго разыскивал дом на Невском проспекте, стучал в дверь с медной табличкой. И, смущенно покашливая в кулак, разглаживая бороду, от имени всех горожан просил уважить, постараться, чтобы храм был не хуже столичных (столичным-то уже успел надивиться, задирая голову, – только шапку держи, чтоб не упала). Пообещал, что в долгу не останутся, сунул руку за пазуху и выложил на подзеркальник пухлый, перевязанный бечевкой конверт:
– Извольте, не побрезгайте – авансец.
И снова смущенно кашлянул, даже слегка зарделся.
– Деньгами не брезгаем. Напротив даже. – Ловким щелчком господин отправил конверт в выдвижной ящик подзеркальника. Отправил и непринужденно за двинул: – Благодарим-с. – Из вежливости счел нужным осведомиться: – Как вам Петербург?
Гостю оставалось лишь развести руками в немом изумлении перед Петербургом и произнести сакраментальное:
– Столица!
Тот осклабился в любезной улыбке.
Через месяц принимали архитектора у себя в Курске. Водили, показывали место, под постройку отведенное, благо вот оно, рядом, в двух шагах от дома. Он осматривал, вымеривал шагами, что-то черкал в записную книжку, соображал. Потом удовлетворенно карандашом по обложке постукивал, на солнце рассеянно жмурился, что-то напевал: расчеты завершены, кончена работа.
– Пожалуйте отобедать. На воздухе-то, чай, проголодались?