Страница 14 из 16
Те стали слезно упрашивать их отсрочить монастырские послушания, побыть еще немного с ними, тем более что и предлог подвернулся: корова Милка пропала, градом побило стекла веранды и крышу повредило ветром – словом, какой уж тут монастырь. Они же, Василии, и сами – хотя и не показывали, храбрились, – скучали о доме и не чувствовали себя полностью готовыми для иноческого подвига. Взявшись за плуг, озирались назад, как говорится. Поэтому и не знали, печалиться им или радоваться тому, как все складывалось. Может, оно и к лучшему. Матерей поддержать, утешить – тоже, считай, святое дело.
На прощание Прохор и два Василия обнялись с двумя Иванами и из Киева двинулись в разные стороны.
Но уж когда достроили храм и матушка благословила Прохора медным крестом на дальнюю дорогу, то и два Василия приняли твердое решение: пора. И уж больше не откладывали. Ранним осенним утром, едва забрезжило, перекрестились, поклонились родному дому, надели дорожные котомки, и путь их был так же долог, как когда-то до Киева – с тою лишь разницей, что теперь они шли на север. Шли упорно, неутомимо с котомками за плечами и посохами в руках. Дорога на Темников вела по дивному, сказочному, невиданной красы сосновому бору – краснолесью: огромные, могучие, в два обхвата деревья со стройными вершинами, купающимися в голубом небе. На солнце золотится кора сосен и смола вспыхивает, как драгоценный янтарь. Пахнет лежалой хвоей, и все овеяно дремотным молчанием, нарушаемым лишь стуком дятла, протяжным стоном выпи и уханьем желтоглазой совы.
Там, где от большой Темниковской дороги сворачивает проселок на Саров, – врыто в землю большое, деревянное, почерневшее, потрескавшееся от дождя Распятие: встань и помолись, прощаясь с прошлой жизнью и встречая новую, иную, иноческую, преображенную постами и ночными бдениями. Вот и Прохор с друзьями, конечно, помолились, опустившись на колени, затем отмахали еще три версты по проселку и вдруг замерли, пораженные дивным видением – аж дыхание перехватило и от восхищения слезы выступили: в столпах косо падающего из-за облаков света, словно с неба сошедшая, лебединой белизны обитель открылась их взорам – соборы, золоченые купола, кресты, узкие, зарешеченные оконца и черные фигурки монахов.
Вот он, Саров, о котором Прохор с друзьями уже были наслышаны, многое знали, поскольку об обители им рассказывали паломники, там бывавшие, монахи других монастырей, странники-богомольцы, ученые люди из числа завсегдатаев книжных лавок, и они жадно ловили каждое слово!
Поистине летопись монастыря – нескончаемо длинный свиток. И есть в этом свитке пробелы, а есть и места темные, неразборчивые, до конца не разгаданные, от которых оторопь берет и веет сладкой жутью…
Когда-то татары, хлынувшие дикой ордой на Русь, возвели здесь свое городище – Сараклыч, укрепили, выкопали рвы, возвели защитные валы и надеялись обосноваться навеки, но и ста лет не продержались: сгинул город. Попалили его огненные стрелы осаждавших, поглотила земля, все быльем поросло, и память о нем истерлась. Снова вокруг лишь непроходимая глушь, безлюдье, вековые сосны. Кого-то отпугивает, а кого-то и манит. Через триста-четыреста лет после татар стали селиться здесь иноки, искавшие тишины, уединения и покоя: один, другой, третий. Лет пять прожил у слияния узкой Саровки и Сатиса пензенский монах Феодосий, любитель безмолвия: срубил себе келью из сосновых бревен, завел кое-какую утварь, стал молиться, петь псалмы и класть поклоны, но то ли не выдержал козней бесовских, то ли тоска напала (а уж она бывает страшней татарина) – покинул эти места. Вслед за ним выдвинулся сюда Герасим, инок Арзамасского Спасского монастыря, и удвоил срок монашеского затвора своего предшественника, десять лет провел в саровской глуши. И другие монахи здесь бывали, пытались подвизаться, но слишком суровым казалось им саровское краснолесье, жуть навевали морозы, метели, желтые волчьи глаза…
Лишь остатки келий и протоптанные в лесу тропинки напоминали об одиноких отшельниках. Но будущая обитель, еще незримая, не явленная, не воплощенная в камне и дереве словно бы давала о себе знать: по ночам слышался над лесом дивный благовест, вспыхивали сполохи нездешнего света и разносилось несказанное благоухание – как будто ладаном кадили. Обитель звала своего основателя, и он услышал этот зов и откликнулся на него. Основателем обители стал монах Арзамасского Введенского монастыря Исаакий, в схиме нареченный Иоанном. Он взялся за дело основательно и прежде всего отправился к владельцу земли воеводе Даниилу Кугушеву, поведал ему о своем богоугодном замысле и попросил пожертвовать землицы под монастырь. Про себя опасался, побаивался, как бы не заупрямился и не заартачился воевода, но тот богоугодным замыслом, похоже, проникся, землю согласился отдать и велел оформить крепостной акт на участок под монастырь.
Но требовалось еще разрешение властей духовных, и неутомимый Иоанн наведался в Патриарший приказ. Там его тоже благосклонно выслушали, начинание одобрили и пожаловали две грамоты – «отказную» и «благословенную». Иными словами, разрешили – радуйся, Иоанн. Теперь ищи благотворителей и вымаливай деньги на постройку храма, но и благотворители нашлись, словно сам Господь их привел, и закипела работа. Поначалу Иоанн велел рыть пещеры – наподобие киевских, чтобы там, под землей, спасаться. Но затем стали возводить и наземный храм, который был освещен в честь иконы Божьей Матери Живоносный источник.
Так и возник, отстроился Саровский монастырь подвижническими трудами своего основателя, праведного, всеми почитаемого Иоанна, но не суждено было старцу в тишине и покое окончить свои дни. Настигла его беда: прислали за ним команду солдат с ружьями и арестовали, в монастыре же устроили тщательный обыск. Все обшарили, перетряхнули, перевернули вверх дном, во все щели, во все уголки заглянули, крысиные норы и те фонарем высветили. Что искали, какую крамолу – Прохору с друзьями разузнать не удалось. Все говорили разное и сходились лишь в том, что дело сложное и запутанное, а то и вовсе страшное – мороз по коже, словно сам нечистый наследил своим копытом.
– Да ладно пугать-то – нечистый. Книжонки какие-то запрещенные…
– А я слыхал, что письмо…
– Какое письмо-то?
– Ну, хранилось там в тайнике…
– И что в нем было?
– А то и было, что душу дьяволу продал.
– Кто?
– Да монах один тамошний…
– Как звать-то?
– То ли Даниил, то ли Григорий.
– Георгий. И не монах он был вовсе, а так, по монастырям шатался… послушник.
– Что ж он душу-то стал продавать?
– Да дрянная была душонка, порченая, бросовая, а тут покупатель нашелся. Вот он и не устоял, купчую-то и подмахнул. И не чернилами, а кровушкой своей…
– Вона! На чего решился, отчаянная голова. Погибели своей искал.
– И не только своей: на монастырь-то и наслал погибель.
Так говорили у костра во время последней лесной ночевки монашек с четками и два солдата, обнявшие ружья. Голоса звучали глухо, таинственно, и лица тех, кто наклонялись к огню, чтобы погреть руки, освещались отблесками пламени, а затем скрывались во тьме. Не было ни звезд, ни луны. Низкое, иссиня-черное, в багровых отсветах небо едва светилось по краям, словно тоже осененное нездешней загадкой.
Глава четырнадцатая
Привет и гостинец
Между тем путники перешли по деревянному, шаткому, местами прохудившемуся мосту через реку, поднялись по крутому склону и смиренно постучались в подколокольные ворота монастыря.
Ударил колокол, созывая монахов на всенощное бдение в честь праздника. И какого праздника – Введения во храм Пресвятой Богородицы! Словно бы Она сама теперь вводила Прохора в монастырь, обещая ему, как и прежде, покровительство и заступничество. В Успенском соборе монастыря затеплены были все лампады, горело множество свеч, духовенство, облаченное в парадные ризы, выстроилось перед Царскими вратами. Праздничное богослужение совершал сам игумен Пахомий, – совершал неспешно, чинно и торжественно, и как пели на клиросе – вот уж заслушаешься! Пели по-древнему, а не по новейшей моде, не многогласно, а в унисон, по крюкам, с суровой простотой.