Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 17

«Я бы хотела выучить русский, – сказала она с вежливым вздохом сожаления, которым сопровождаются подобного рода признания. – Моя тетка родилась фактически в Киеве и в свои семьдесят пять все еще помнила несколько русских и румынских слов, но из меня никудышный лингвист. Как по-русски „eucalypt“?»

«Эвкалипт».

«О, из него может выйти славное имя для героя рассказа. „Ф. Клиптон“. Уэллс придумал „господина Снукса“, производное от „Seven Oaks“{21}. Обожаю Уэллса, а вы?»

Я сказал, что он величайший выдумщик и волшебник нашего времени, но что я не выношу его социологических бредней.

Она тоже не выносит. А помню ли я, что сказал Стивен в «Страстных друзьях»{22}, когда он вышел из комнаты – обезличенной комнаты, где ему было позволено в последний раз увидеть свою возлюбленную?

«Да, помню. Мебель была покрыта чехлами, и он сказал: „Это от мух“».

«Точно! Замечательно, правда? Бросить что-нибудь, все равно что, только бы не разрыдаться. Это как у старых мастеров – муха на руке означает, что человек на картине уже умер».

Я сказал, что всегда предпочитаю прямое значение описания скрытому в нем символу. Не разделяя, по-видимому, этого убеждения, она задумчиво кивнула.

А кого из современных поэтов мы ставим выше всех? Может быть, Хаусмана?

Я видел его много раз{23} издалека и однажды – вблизи. Это было в библиотеке Тринити-колледжа. Он стоял с открытой книгой в руке, но смотрел в потолок, как бы что-то припоминая, возможно, как именно другой писатель перевел эту строку.

Она бы просто «умерла от волненья», быстро сказала Айрис, приблизив свое раскрасневшееся личико и убежденно качая им и своей глянцевитой челкой.

«Отчего же не умираете сейчас?! Ведь я-то здесь. Стоит лето 1922 года, вот дом вашего брата –»

«Нет, не его, – сказала она, меняя тему, и на этом резком повороте ее речи я почувствовал внезапный перехлест в текстуре времени{24}, как если бы все это уже было когда-то или должно было повториться вновь. – Дом принадлежит мне. Тетя Бетти мне его завещала и еще некоторую сумму в придачу, но Айвор настолько глуп или горд, что не позволяет мне заплатить по его вопиющим долгам».

Тень укора в моих словах была больше, чем тень. Я действительно верил уже тогда, в свои двадцать с небольшим, что к середине столетия стану прославленным и свободным писателем, живущим в свободной, всеми почитаемой России, на Английской набережной Невы или в одном из своих великолепных поместий, сочиняя в прозе и стихах на бесконечно послушном мне языке своих предков, среди которых я насчитывал одну двоюродную бабку Толстого и двух собутыльников Пушкина. Предвкушение славы было столь же пьянящим, что и доброе вино ностальгии. Это было воспоминание вспять; величественный дуб на берегу озера так отчетливо отражался на кристально-чистой глади, что его зеркальные ветви казались приукрашенными корнями. Я ощущал эту будущую славу на подошвах своих ног, в кончиках своих пальцев, в волосах на голове, как иной чувствует озноб из-за наступающей грозы, из-за потухающей красы печального напева за миг до раската грома или от строчки в «Короле Лире». Отчего же слезы туманят стекла моих очков, когда я воскрешаю этого фантома славы, так искушавшего и терзавшего меня тогда, пять десятилетий тому назад? Его образ был чист, его образ был невинен, безупречен, и его отличие от того, что сталось на самом деле, разрывает мне сердце, как боль разлуки.

Ни тщеславие, ни почести не пятнали сказочной будущности. Президент Российской академии шел ко мне под звуки медленной музыки, неся венец на подушечке, – и, ворча, вынужденно ретировался, поскольку я отрицательно качал седеющей головой. Я видел себя правящим страницу гранок своего нового романа, которому суждено было изменить направление всей русской словесности на мое направление (ни восторга, ни самодовольства, ни удивления я при этом не испытывал), и правки столь обильно усеивали поля – где вдохновение находит свой сладчайший клевер, – что все приходилось набирать заново. А когда книга с запозданием наконец выходила в свет, я, слегка постаревший, мог бы с удовольствием принимать нескольких преданных и льстивых друзей в беседке своей любимой усадьбы в Марево (где я впервые «взглянул на арлекинов»), с ее аллеей фонтанов и переливчатым видом на часть нетронутой волжской степи. Вот как все должно было быть.

Лежа в своей хладной постели в Кембридже, я провидел целый период новой русской литературы. Я предвкушал освежительное внимание со стороны недружелюбных, но благовоспитанных критиков, бранящих меня со страниц санкт-петербургских литературных журналов за патологическое равнодушие к политике, значительным идеям незначительных умов и к таким животрепещущим проблемам, как перенаселенность современных городов. Не менее захватывающим занятием было воображать неизбежную свору плутов и дурней, поносящих улыбающийся мрамор, – измученных завистью, взбешенных собственной заурядностью, спешащих суетливыми стайками к участи леммингов{25} и тут же бегущих обратно, с другой стороны сцены, проморгав не только суть моей книги, но и свою грызуновую Гадару{26}.

Стихи, что я начал сочинять после знакомства с Айрис, призваны были передать ее подлинные, лишь ей одной присущие черты – как собирался в складки ее лоб, когда она поднимала брови, ожидая, пока я оценю тонкость ее шутки, и совсем иной склад нежных морщин у нее на челе, когда она хмурилась над Таухницем{27} в поисках места, которое хотела прочитать мне. К сожалению, мой инструмент был еще очень груб и неповоротлив и не мог отразить дивных черт – ее глаза, ее волосы оставались безнадежно обобщенными в моих в прочем недурно скроенных строфах. Ни одна из тех описательных и, будем откровенны, пошловатых пьес не была настолько хороша (особенно в своем английском неглиже – ни рифм, ни мятежа{28}), чтобы предстать перед Айрис; да к тому же диковинная робость, которой я прежде никогда не испытывал, добиваясь взаимности во времена бойких прелиминарий своей чувственной юности, удерживала меня от предъявления Айрис перечня ее чар. Но вот как-то ночью, 20 июля, я сочинил более окольные, более метафизические стихи, которые решился прочитать ей за завтраком в своем дословном переводе на английский, отнявшем у меня больше времени, чем сам оригинал. Стихотворение было опубликовано в парижской эмигрантской газете (8 октября 1922 года – после нескольких напоминаний с моей стороны и одного требования отослать обратно) под названием «Влюбленность» (с тем же заглавием оно печаталось и перепечатывалось в различных сборниках и антологиях все последующие пятьдесят лет) – тот случай, когда в английском языке требуется три слова{29} для облечения их в ту же золотистую ореховую скорлупу.

21

Уэллс придумал „господина Снукса“, производное от „Seven Oaks“. – Точнее, от Sevenoaks – город в Англии, в котором Уэллс жил в 1894 г. Имеется в виду его рассказ «Сердце мисс Винчельси» (1898), героиня которого отвергает предложение руки мистера Снукса из-за его смешной фамилии.

22

«Страстные друзья». – В своем ответе на письмо редактора «Times Literary Supplement» Набоков назвал этот роман (1913) Уэллса одним из самых незаслуженно забытых шедевров. «Мне было, должно быть, четырнадцать или пятнадцать лет, когда я открыл для себя вымыслы Уэллса после приблизительно пяти зим молчаливого разрешения пользоваться отцовской библиотекой. И теперь, в семьдесят семь лет, я отчетливо помню, как был поражен стилем, обаянием, грезой этой книги, вовсе не задумываясь о ее „посыле“ или „символах“, если таковые там имеются. С тех пор я ни разу ее не перечитывал и теперь сожалею, что красочная дымка оставила лишь несколько финальных деталей (со временем сделавшихся мне чуть ближе), все еще проступающих через нее.

Последняя встреча влюбленных проходит под надзором в летний день в незнакомом доме, где мебель покрыта белыми чехлами. Когда Стивен, простившись со своей возлюбленной, выходит из дома в обществе другого человека, он ему говорит (только чтобы сказать что-нибудь, он находит это жалкое короткое замечание об этих зачехленных стульях): „Это от мух“. Нота высокого искусства, недоступная Конраду или Лоуренсу» (Reputations Revisited // Times Literary Supplement. 21 января 1977). О том, что Набоков действительно не перечитывал этот роман, свидетельствует его ошибка памяти, он не совсем точно приводит начало гл. VII, в которой Стивен делает свое замечание о мухах перед стоявшей в холле дома «мраморной фигурой, укрытой желтым муслином».

23

Может быть, Хаусмана? Я видел его много раз… – Альфред Хаусман (1859–1936), знаменитый английский поэт (почти неизвестный в России), выпустивший сборник прославивших его стихов «Шропширский парень» (1896), с 1911 г. и до самой смерти состоял профессором латинского языка в кембриджском Тринити-колледже, в котором в 1919–1922 гг. учился Набоков.

24

…в текстуре времени… – «The Texture of Time» – название философского трактата Вана Вина, героя романа Набокова «Ада».

25

…к участи леммингов… – Существует (ложное) представление о периодическом массовом самоубийстве этих грызунов.

26

Гадара – полностью разрушенный в VIII в. вследствие землетрясения город в Восточной Палестине.

27

Таухниц – крупнейшее в Германии издательство Tauchnitz, в начале XX в. широко печатавшее на английском языке популярных британских авторов.

28

…ни рифм, ни мятежа… – У Набокова сказано «rhyme or treason» (рифмы или измена, мятеж), с прицелом, по-видимому, на созвучное «rhyme or crime» (рифмы или преступление) и напрашивающееся (и для переводчика наиболее простое) «rhyme or reason» (рифмы или суть), с подразумеваемым выражением «no rhyme or reason» – «вздор».

29

…тот случай, когда в английском языке требуется три слова… – Being in love.

30

Мы забываем что влюбленность… потусторонность… – В рукописи романа стихотворение (написанное латиницей с проставленными акутами) первоначально имело четыре катрена, третий из которых тщательно вымаран. Стихи намеренно сочинялись для романа (как это было, например, в «Даре»), о чем свидетельствует большое число исправлений. Они прочно связаны с его темами и набором метафор («ночная паника», «бездонность», сон и явь, «потусторонность»). Синтаксические особенности Набокова сохранены. (См. также раздел Примечаний «Русский текст в романе».)

На «главную тему Набокова» – «потусторонность», которой «пропитано все, что он писал» и которая «как некий водяной знак символизирует все его творчество», обратила внимание вдова писателя в своем предисловии к сборнику его «Стихов» (1979). Позднее вышло отдельное исследование этой темы – В. Александров. «Набоков и потусторонность» (1991).

Примечательно, что само слово «потусторонний», как указал В. Виноградов, «появилось в русском литературном языке не ранее 30–40-х годов XIX в. Оно было внушено идеалистическими системами немецкой философии, главным образом, влиянием Шеллинга. 〈…〉 По ту сторону – потусторонний – это переводы немецких jenseits, jenseitig. 〈…〉 Слово потусторонний не отмечено ни одним толковым словарем русского языка до словаря Даля включительно. Широкое употребление этого слова в значении: „нездешний, загробный, неземной“ в стилях книжного языка наблюдается не ранее 80–90-х гг. XIX в. Впервые ввел это слово в толковый словарь русского языка И. А. Бодуэн де Куртенэ. Он поместил его в словаре Даля с пояснением и со скрытой цитатой, очевидно взятой из газетно-журнальной рецензии на русский перевод книги М. Корелли „История детской души“ (The Mighty Atom – «Могущественный Атом»), 1897 (изд. К. П. Победоносцева)» (В. Виноградов. История слов. М., 1999. С. 525).

Любопытно, что эту именно книгу Корелли, вышедшую в 1896 г., вспоминает и Набоков в «Других берегах», описывая своих английских бонн и гувернанток: «Помню еще ужасную старуху, которая читала мне вслух повесть Марии Корелли „Могучий Атом“ о том, что случилось с хорошим мальчиком, из которого нехорошие родители хотели сделать безбожника» (гл. IV, 4).