Страница 1 из 17
Андрей Воронцов
Тайный коридор
© Воронцов А.В., 2007
© ООО «Издательский дом «Вече», 2007
© ООО «Издательство «Вече», электронная версия, 2016
Сайт издательства www.veche.ru
Часть первая
За кладбищем были: свалка, дорога, забор, красные особняки.
Кладбище лежало внизу, а особняки стояли на взгорке. Их разделял, как Стикс, овраг, наполненный мусором – строительным и кладбищенским. Темнело, но не горело ни одно из многочисленных окон особняков. Все это были резиденции, хозяева здесь не жили. А может быть, их оскорбляло соседство кладбища. Ходили слухи, что его скоро снесут, построят здесь фитнес-центр.
Тренажеры, сауна, бассейн.
Звонарев оглядел последний раз могилы отца и матери. Ну вот, прибрался, поправил, все в порядке. До свидания, мои дорогие! Он положил грабли на плечо и пошел в обратный путь.
Здесь, у бетонного кладбищенского забора, еще покоились с миром пожилые люди, а вот выше, на большой новой территории, лежал только «молодняк»: 16, 17, 18, 19 лет… Наркоманы. Проститутки. Самоубийцы. Неудачливые «братки». Удачливые, то есть побогаче и постарше, лежали у главного входа, придавленные роскошными мраморными памятниками самим себе.
Звонарев шел по узкому проходу, с надгробных плит на него глядели полудетские лица. «Незабвенному Руслану», «Танечке, самой дорогой и единственной»… Он не знал этих людей. Не знал и не мог знать. А вот прежде дети и молодые умирали настолько редко, что ему была известна история смерти каждого из них, похороненного здесь. Этого ударило током, этот утонул, этого сбила машина… Таких могил была дюжина на все кладбище. А сейчас…
Перед тем как свернуть на центральную аллею, Звонарев оглянулся на мрачно темневшую громаду особняков. В кронах кладбищенских деревьев кричали вороны. Над шпилями, островерхими крышами домов разлеглось облако в виде развратной, раздвинувшей пухлые ноги женщины. Она повернула к нему лицо и открыла мутные глаза. Тотчас по облаку пробежала ниточка молнии, запахло спичечной серой, разом стемнело, в темноте родился образ грома. Он плыл в страшной тишине, давил на сердце чугунной тяжестью, а потом совершенно неожиданно, беспощадно, оглушительно, протяжно ударил, отставая от собственного звука. Это было как артиллерийский залп. Звонарев зажмурился, вцепившись в ограду чей-то могилы, а когда открыл глаза, поселка богачей уже не было. Ничего не было. Только кладбище.
Хлынул сплошной дождь.
Лет за пятнадцать до появления в небе облака в виде голой женщины по Москве прокатилась странная эпидемия самоубийств. Выбросился с 14-го этажа молодой карьерный дипломат. Вскрыла себе вены в ванне молодая, красивая, ухоженная женщина. Застрелился из охотничьего ружья перспективный работник Совета министров. Повесился преуспевающий «засекреченный» ученый. Звонарев тогда работал на «Скорой помощи». Он был там, где беда, а человеческие беды могут рассказать об обществе больше, чем сотни книг, газет и журналов.
Беда изменилась, стала иной, чем в 70-х годах. Беду ожидали. Люди перестали веселиться. Они смеялись, лишь глядя юмористические передачи по телевизору. Жизнерадостны и веселы были только бандиты и кавказцы. Они приехали завоевывать этот город любой ценой. Раньше убийства были большей частью нелепыми, а теперь убивали с неслыханной жестокостью и изощренностью. Появились вдруг во множестве проститутки. Они были частыми клиентами «скорой», потому что их избивали в кровь неведомые сутенеры. Стало привычным иностранное слово «наркоман».
Листая свои рукописи тех лет (а писал он тогда короткие миниатюры в прозе), Звонарев видел в них беглый отпечаток того тяжелого, жестокого, эгоистического состояния, которое внезапно овладело людьми. Это были те же люди, что совсем недавно провожали со слезами на глазах исчезающего в небе надувного олимпийского мишку, и они же являлись героями страшного рассказа, который он перечитывал.
Ночью
Перерезав кухонным ножом пуповину, он завернул новорожденного в простыню, положил в целлофановый пакет и вывесил за окно. Стоял тридцатиградусный мороз.
Ребенок уже, может быть, умер от холода, а послед у матери все никак не отделялся. У нее открылось сильное кровотечение, температура подскочила до сорока. Началась послеродовая горячка. Позвать на помощь врачей они, детоубийцы, не смели. Она с ужасом смотрела, как он носится с какими-то тряпками по квартире, – ей не хотелось умирать.
Иногда налетал порыв ветра и, словно указательным пальцем, стучал обледенелым тельцем в окно.
Это был случай из жизни. А был случай, когда молодая мама, муж которой ушел в армию, утопила своего ребенка в ванной. Плача, она оправдывалась, что она не могла из-за него ходить в дискотеки, как до замужества.
Отец соблазнил свою дочь, семилетнюю девочку, жил с ней в течение трех лет.
Люди не стали жить хуже, они сами стали хуже.
Появились странные, мерзко пахнущие квартиры: одни были забиты под потолок аквариумами, в коих разводили редких рыбок на продажу, другие – переполнены породистыми собаками-производителями или кошками, третьи – заставлены телевизорами и громоздкими ящиками видеомагнитофонов, на которые переписывали фильмы с энергично, как автоматы, совокупляющимися мужчинами и женщинами, – они чмокали, будто ели горячую кашу, и истошно стонали, словно им дергали коренные зубы. Отвратительный гнусавый голос переводил: «Хочешь, я тебя трахну?» – «Трахни меня, сволочь, трахни!»…
На лобовых стеклах машин, преимущественно грузовых, появился портрет Сталина: это была, вероятно, неосознанная реакция протеста на проникающий во все сферы жизни гнусавый голос.
Но никто не знал, что со всем этим темным, ползучим, неистребимым, как тараканы, смог бы сделать Сталин. Расстрелял бы, посадил? Порой сообщали об аресте, а то и расстреле какого-нибудь проворовавшегося директора магазина. Но мало у кого возникало после этого ощущение победы справедливости. Люди смутно понимали, что преступность была лишь следствием надвигающейся неведомой беды, но не понимали, в чем ее причина.
В последнее время Шолохова преследовала строчка: «Опять в переулках бряцает сталь». Война и кровь стали спутниками его жизни с самого детства, и он неведомым, но безошибочным инстинктом ощущал их приближение, как больные малярией ощущают далекий остренький холодок – предвестник тяжелого приступа лихорадки. «Опять в переулках бряцает сталь». Ничего еще не случилось, жизнь, кажется, бьет ключом, люди деловиты и уверены в себе, в окнах каждый вечер зажигаются уютные огни, но над всем этим, словно черное облако в багряных лучах заката, плывет предчувствие грозной катастрофы. Так было накануне Великой войны 1914 года, переросшей затем в революцию, и он сумел передать это ощущение в «Тихом Доне»; так было в декабре 30-го года, когда добродушный, мирный, чистый Берлин, сверкающий рождественскими огнями, вдруг содрогнулся от грохота тысяч солдатских ботинок штурмовиков. «Это политический театр Гитлера», – говорили тогда ему, но он, выросший среди людей, считавшихся солдатами от самого рождения, как пушкинский Гринев, знал, что военный театр не заканчивается простым падением занавеса, что пьеса, в которой тысячи людей ходят строем под оркестр, редко не бывает длинной и кровавой.
«Опять в переулках бряцает сталь»… Еще как бряцает… Под все разговоры о «мирном сосуществовании»… Шолохов не понимал, как можно рассчитывать на мирное соседство с державой, неприкрыто рвущейся к мировому господству, держащей большую часть своей армии за пределами страны, на бесчисленных военных базах по всему свету и на авианосцах, хищно бороздящих чужие моря. Ведь было уже так с Гитлером, «умиротворяли» его с 1934 года, бросали ему кусок за куском, пока он не сожрал всю Европу. И уж совсем Шолохов не понимал, почему это «мирное сосуществование» распространяется на идеологическую борьбу, почему вдруг, как перед первой Великой войной и после, двадцатые годы, страну захлестнула «культура» местечковых хохмачей, избравших объектом своих грязных насмешек не столько советские порядки (тут дальше бытовых шуточек дело обычно не шло), сколько все русское, природное, корневое. Было совершенно очевидно, что запущено в ход особое пропагандистское оружие, разлагающее обывателей куда сильнее, чем унылые «вражеские голоса». Он писал об этом Брежневу, но тот, по своему обыкновению, поручил «разобраться» членам Политбюро, в первую очередь Суслову и Зимянину; те же, как водится, создали по этому поводу комиссию, а ответ из таких комиссий известен: «с одной стороны, так», «с другой стороны, – совсем иначе», а в целом «автор преувеличивает». «Свои люди» в ЦК информировали Шолохова, что письмо рассматривалось и в андроповском ведомстве, и ответ оттуда, предназначенный только для членов Политбюро, был определенней: русский национализм представляет большую опасность для СССР, чем угрозы, о которых пишет товарищ Шолохов. Тогда он понял: в КГБ тоже неладно, как в свое время в ведомствах Ягоды и Ежова.